Душа человека. Революция надежды (сборник) (fb2)

файл не оценен - Душа человека. Революция надежды (сборник) (пер. Т. В. Панфилова,В. А. Закс) 1647K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Эрих Зелигманн Фромм

Эрих Фромм
Душа человека. Революция надежды

От автора

В этой книге получают развитие идеи, к которым я уже обращался в своих более ранних произведениях. В работе «Бегство от свободы» я исследовал проблему свободы в связи с садизмом, мазохизмом и деструктивностью; между тем клиническая практика и теоретические размышления привели меня, как я полагаю, к более глубокому пониманию свободы, а также различных видов агрессивности и деструктивности. Теперь я могу отличать разные формы агрессивности, которые прямо или косвенно служат жизни, от злокачественной формы деструктивности – некрофилии, или подлинной любви к мертвому, являющейся противоположностью биофилии – любви к жизни и живому. В книге «Человек для себя» я обсуждал проблему этических норм, покоящихся на нашем знании человеческой природы, а не на откровениях или законах и традициях, созданных людьми. Здесь я продолжаю исследование в данном направлении, обращая особое внимание на изучение сущности зла и проблемы выбора между добром и злом. В известном смысле эта книга, главная тема которой – способность человека разрушать, его нарциссизм и инцестуальное влечение, противоположна моей работе «Искусство любить», где речь шла о способности человека к любви. Хотя обсуждение нелюбви занимает большую часть данной работы, тем не менее в ней говорится и о любви, но в новом, более широком смысле – о любви к жизни. Я пытался показать, что любовь к живому в сочетании с независимостью и преодолением нарциссизма образует «синдром роста», противоположный «синдрому распада», который возникает из любви к мертвому, из инцестуального симбиоза и злокачественного нарциссизма.

Не только мой опыт клинициста, но также общественное и политическое развитие последних лет побудили меня к исследованию синдрома распада. Все настоятельнее звучит вопрос, почему, несмотря на всю добрую волю и осознание последствий атомной войны, попытки предотвратить ее так ничтожны по сравнению с величиной опасности и вероятностью ее возникновения. Полным ходом идет гонка атомных вооружений, продолжается «холодная война». Именно тревога побудила меня исследовать феномен безразличия по отношению к жизни во все более механизированном индустриальном мире. В этом мире человек стал вещью, и – как следствие этого – он со страхом и равнодушием, если не с ненавистью, противостоит жизни. Нынешняя склонность к насилию, проявляющаяся в молодежной преступности и политических убийствах, ставит перед нами задачу сделать первый шаг на пути к переменам. Возникает вопрос, идем ли мы по направлению к новому варварству, даже если дело не дойдет до атомной войны, или возможен ренессанс нашей гуманистической традиции.

Наряду с обсуждением данной проблемы в этой книге мне хотелось бы прояснить, как соотносятся мои психоаналитические представления с теорией Фрейда. Я никогда не соглашался с тем, что меня причисляли к новой «школе» психоанализа, как бы ее ни называли – «культурной школой» или «неофрейдизмом». Я убежден, что эти школы дали ценные результаты, однако некоторые из них отодвинули на задний план многие из важнейших открытий Фрейда. Я определенно не являюсь «ортодоксальным фрейдистом». Дело в том, что любая теория, которая не изменяется в течение 60 лет, именно по этой причине не является больше первоначальной теорией своего создателя; она, скорее, окаменелое повторение прежнего и как таковая в действительности превращается в установку. Свои основополагающие открытия Фрейд осуществил во вполне определенной философской системе, системе механистического материализма, последователями которого было большинство естествоиспытателей начала нашего столетия. Я считаю, что необходимо дальнейшее развитие идей Фрейда в другой философской системе, а именно в системе диалектического гуманизма. В этой книге я пытался показать, что на пути величайших открытий Фрейда – эдипова комплекса, нарциссизма, инстинкта смерти – стояли его мировоззренческие установки, и если эти открытия освободить от старой и перенести в новую систему, они станут более убедительными и значительными. Я думаю, что система гуманизма с ее парадоксальным смешением беспощадной критики, бескомпромиссного реализма и рациональной веры даст возможность для дальнейшего плодотворного развития здания, фундамент которого был заложен Фрейдом.

И еще одно замечание. Изложенные в этой книге мысли основываются на моей клинической деятельности как психоаналитика (и до известной степени на опыте моего участия в общественных процессах). Вместе с тем в ней мало используется документальных материалов, к которым я хотел бы обратиться в большей по объему работе, посвященной теории и практике гуманистического психоанализа.

В заключение я хочу поблагодарить Пола Эдвардса за критические замечания к главе о свободе, детерминизме и альтернативности.

Хочу подчеркнуть, что моя точка зрения на психоанализ ни в коем случае не является желанием подменить теорию Фрейда так называемым «экзистенциальным анализом». Этот эрзац теории Фрейда зачастую весьма поверхностен; понятия, заимствованные у Хайдеггера или Сартра (или Гуссерля), используются без их связи с тщательно продуманными клиническими фактами. Это относится как к известным «экзистенциальным психоаналитикам», так и к психологическим идеям Сартра, которые хотя и блестяще сформулированы, все же поверхностны и не имеют солидного клинического фундамента. Экзистенциализм Сартра, как и Хайдеггера, – это не новое начало, а конец. Оба говорят об отчаянии, постигшем западного человека после катастрофы двух мировых войн и режимов Гитлера и Сталина. Но у них речь идет не только о выражении отчаяния, но и о манифестации крайнего буржуазного эгоизма и солипсизма. У Хайдеггера, симпатизировавшего нацизму, это вполне можно понять. Гораздо больше сбивает с толку Сартр, который утверждает, что он – марксист и философ будущего, оставаясь при этом представителем духа общества беззакония и эгоизма, которое он критикует и хочет изменить. Что касается точки зрения, согласно которой жизнь имеет смысл, не дарованный и не гарантированный ни одним из богов, то она представлена во многих системах, среди религий – прежде всего в буддизме. Сартр и его сторонники теряют важнейшее достижение теистических и нетеистических религий и гуманистической традиции, когда утверждают, что нет объективных ценностей, имеющих значение для всех людей, и существует понятие свободы, вытекающее из эгоистического произвола.

Душа человека
Перевод с немецкого В.А. Закса[1]

I. Человек – волк или овца?

Одни полагают, что люди – это овцы, другие считают их хищными волками. Обе стороны могут привести аргументы в пользу своей точки зрения. Тот, кто считает людей овцами, может указать хотя бы на то, что они с легкостью выполняют приказы других людей, даже в ущерб себе. Он может также добавить, что люди снова и снова следуют за своими вождями на войну, которая не дает им ничего, кроме разрушения, что они верят любой несуразице, если она излагается с надлежащей настойчивостью и подкрепляется авторитетом властителей – от прямых угроз священников и королей до вкрадчивых голосов более или менее тайных обольстителей. Кажется, что большинство людей, подобно дремлющим детям, легко поддается внушению и готово безвольно следовать за любым, кто, угрожая или заискивая, достаточно упорно их уговаривает. Человек с сильными убеждениями, пренебрегающий воздействием толпы, скорее исключение, чем правило. Он часто вызывает восхищение последующих поколений, но, как правило, является посмешищем в глазах своих современников.

Великие инквизиторы и диктаторы основывали свои системы власти как раз на утверждении, что люди – это овцы. Именно мнение, согласно которому люди – овцы и потому нуждаются в вождях, принимающих за них решения, нередко придавало самим вождям твердую убежденность, что они выполняли вполне моральную, хотя подчас и весьма трагичную обязанность: брали на себя руководство и снимали с других груз ответственности и свободы, давая людям то, что те хотели.

Однако если большинство людей – овцы, то почему они ведут жизнь, которая этому полностью противоречит? История человечества написана кровью. Это история никогда не прекращающегося насилия, поскольку люди почти всегда подчиняли себе подобных с помощью силы. Разве Талаат-паша сам убил миллионы армян? Разве Гитлер один убил миллионы евреев? Разве Сталин один убил миллионы своих политических противников? Нет. Эти люди были не одиноки, они располагали тысячами других людей, которые умерщвляли и пытали, делая это не просто с желанием, но даже с удовольствием. Разве мы не сталкиваемся повсюду с бесчеловечностью человека – в случае безжалостного ведения войны, в случае убийства и насилия, в случае беззастенчивой эксплуатации слабых более сильными? А как часто стоны истязаемого и страдающего существа наталкиваются на глухие уши и ожесточенные сердца! Такой мыслитель, как Гоббс, из всего этого сделал вывод: homo homini lupus est (человек человеку – волк). И сегодня многие из нас приходят к заключению, что человек от природы является существом злым и деструктивным, что он напоминает убийцу, которого от любимого занятия может удержать только страх перед более сильным убийцей.

И все же аргументы обеих сторон не убеждают. Пусть мы и встречали некоторых потенциальных или явных убийц и садистов, которые по своей беззастенчивости могли бы тягаться со Сталиным или с Гитлером, все же это были исключения, а не правила. Неужели мы действительно должны считать, что мы сами и большинство обычных людей только волки в овечьей шкуре, что наша «истинная природа» якобы проявится лишь после того, как мы отбросим сдерживающие факторы, мешавшие нам до сих пор уподобиться диким зверям? Хоть это и трудно оспорить, однако такой ход мысли нельзя признать вполне убедительным. В повседневной жизни есть возможности для проявления жестокости и садизма, причем нередко их можно реализовать, не опасаясь возмездия. Тем не менее многие на это не идут и, напротив, реагируют с отвращением, когда сталкиваются с подобными явлениями.

Может быть, есть другое, лучшее объяснение этого удивительного противоречия? Может быть, ответ прост и заключается в том, что меньшинство волков живет бок о бок с большинством овец? Волки хотят убивать, овцы хотят делать то, что им приказывают. Волки заставляют овец убивать и душить, а те поступают так не потому, что это доставляет им радость, а потому, что они хотят подчиняться. Кроме того, чтобы побудить большинство овец действовать, как волки, убийцы должны придумать истории о правоте своего дела, о защите свободы, которая якобы находится в опасности, о мести за детей, заколотых штыками, об изнасилованных женщинах и поруганной чести. Этот ответ звучит убедительно, но и после него остается много сомнений. Не означает ли он, что существуют как бы две человеческие расы – волки и овцы? Кроме того, возникает вопрос: если это не свойственно их природе, то почему овцы с такой легкостью соблазняются поведением волков, когда насилие представлено в качестве их священной обязанности? Может быть, сказанное о волках и овцах не соответствует действительности? Может быть, и в самом деле отличительным свойством человека является нечто волчье и большинство просто не проявляет этого открыто? А может, речь вообще не должна идти об альтернативе? Может быть, человек – это одновременно и волк, и овца, или он – ни волк, ни овца?

Сегодня, когда нации определяют возможность применения опаснейшего разрушающего оружия против своих «врагов» и, очевидно, не страшатся даже собственной гибели в ходе массового уничтожения, ответ на эти вопросы имеет решающее значение. Если мы будем убеждены, что человек от природы склонен к разрушению, что потребность применять насилие коренится глубоко в его существе, то может ослабнуть наше сопротивление все возрастающей жестокости. Почему нужно сопротивляться волкам, если все мы в той или иной степени волки? Вопрос о том, является ли человек волком или овцой, – это лишь заостренная формулировка вопроса, который в самом широком и общем смысле принадлежит к основополагающим проблемам теологического и философского мышления западного мира, а именно: является ли человек по существу злым и порочным или он добр по своей сути и способен к самосовершенствованию? Ветхий Завет не считает, что человек порочен в своей основе. Неповиновение Богу со стороны Адама и Евы не рассматривается как грех. Мы нигде не находим указаний на то, что это неповиновение погубило человека. Напротив, это неповиновение является предпосылкой того, что человек осознал самого себя, что он стал способен решать свои дела. Таким образом, этот первый акт неповиновения в конечном счете является первым шагом человека на пути к свободе. Кажется даже, что это неповиновение было предусмотрено Божьим планом. Согласно пророкам, именно благодаря тому, что человек был изгнан из рая, он оказался в состоянии сам формировать свою историю, укреплять свои человеческие силы и в качестве полностью развитого индивида достигнуть гармонии с другими людьми и природой. Эта гармония заступила на место прежней, в которой человек еще не был индивидом. Мессианская мысль пророков явно исходит из того, что человек в своей основе непорочен и может быть спасен помимо особого акта Божьей милости.

Конечно, этим еще не сказано, что способность к добру обязательно побеждает. Если человек творит зло, то он и сам становится хуже. Так, например, сердце фараона «ожесточилось», поскольку он постоянно творил зло. Оно ожесточилось настолько, что в определенный момент для него стало совершенно невозможно начать все заново и покаяться в содеянном. Примеров злодеяний в Ветхом Завете содержится не меньше, чем примеров праведных дел, но в нем ни разу не делается исключения для таких возвышенных образов, как царь Давид. С точки зрения Ветхого Завета человек способен и к хорошему, и к дурному, он должен выбирать между добром и злом, между благословением и проклятием, между жизнью и смертью. Бог никогда не вмешивается в это решение. Он помогает, посылая своих посланцев, пророков, чтобы наставлять людей, каким образом они могут распознавать зло и осуществлять добро, чтобы предупреждать их и возражать им. Но после того, как это уже свершилось, человек остается наедине со своими «двумя инстинктами» – стремлением к добру и стремлением к злу, теперь он сам должен решать эту проблему.

Развитие христианства шло иначе. По мере становления христианской веры появилась точка зрения, согласно которой неповиновение Адама было грехом, причем настолько тяжким, что он погубил природу самого Адама и всех его потомков. Теперь человек не мог больше собственными силами освободиться от этой порочности. Только акт Божьей милости, появление Христа, умершего за людей, может уничтожить эту порочность и спасти тех, кто уверует в него.

Разумеется, догма о первородном грехе не оставалась бесспорной и внутри самой церкви. На нее нападал Пелагий, однако ему не удалось одержать верх. В период Ренессанса гуманисты пытались смягчить эту догму внутри церкви, хотя они не боролись с ней прямо и не оспаривали ее, как это делали многие еретики. Правда, Лютер был более твердо убежден во врожденной подлости и порочности человека, в то время как мыслители Ренессанса, а позднее Просвещения отважились на заметный шаг в противоположном направлении. Последние утверждали, что все зло в человеке является лишь следствием внешних обстоятельств, и потому в действительности у человека нет возможности выбора. Они полагали, что необходимо лишь изменить обстоятельства, из которых произрастает зло, тогда изначальное добро в человеке проявится почти автоматически. Эта точка зрения повлияла также на мышление Маркса и его последователей. Вера в принципиальную доброту человека возникла благодаря новому самосознанию, приобретенному в ходе неслыханного со времен Ренессанса экономического и политического прогресса. Моральное банкротство Запада, начавшееся с Первой мировой войны и приведшее через Гитлера и Сталина, через Ковентри и Хиросиму к нынешней подготовке всеобщего уничтожения, наоборот, повлияло на то, что снова стала усиленно подчеркиваться склонность человека к дурному. По существу, это была здоровая реакция на недооценку врожденной склонности человека творить зло. С другой стороны, слишком часто это служило причиной осмеяния тех, кто не потерял еще своей веры в человека, причем их точка зрения понималась ложно, а подчас и намеренно искажалась.

Меня часто несправедливо упрекали в недооценке зла, потенциально заложенного в человеке. Хотелось бы подчеркнуть, что я далек от подобного сентиментального оптимизма. Тот, кто обладает длительным опытом практикующего психоаналитика, едва ли может быть склонен к недооценке деструктивных сил в человеке. Он видит эти силы в действии у тяжело больных пациентов и знает, насколько трудно бывает приостановить или направить их энергию в конструктивное русло. Так же и те, кто пережил внезапный взрыв зла и разрушительной ярости с начала Первой мировой войны, едва ли не заметят силу и интенсивность человеческой деструктивности. Тем не менее существует опасность, что чувство бессилия, охватывающее сегодня как интеллигента, так и среднего человека, может привести к тому, что они усвоят новую версию порочности и первородного греха и используют ее для рационализации взгляда, согласно которому война неизбежна как следствие деструктивности человеческой природы.

Подобная точка зрения, нередко козыряющая своим необыкновенным реализмом, является заблуждением по двум причинам. Во-превых, интенсивность деструктивных устремлений ни в коем случае не свидетельствует об их неодолимости или даже доминировании. Во-вторых, предположение, что войны являются в первую очередь результатом действия психологических сил, ошибочно. При объяснении общественных и политических проблем нет нужды подробно останавливаться на ложной посылке «психологизма». Войны возникают по решению политических, военных и экономических вождей для захвата земель, природных ресурсов или для получения торговых привилегий, для защиты от реальной или мнимой угрозы безопасности своей страны или для того, чтобы поднять свой личный престиж и стяжать себе славу. Эти люди не отличаются от среднего человека: они эгоистичны и едва ли готовы отказаться от собственных преимуществ в пользу других, но вместе с тем они не выделяются ни особой злобностью, ни особой жестокостью. Когда такие люди, которые в нормальной жизни скорее содействовали бы добру, чем злу, приходят к власти, повелевают миллионами и располагают самым страшным оружием разрушения, они могут нанести огромный вред. В гражданской жизни они, вероятно, разорили бы конкурента. В нашем мире могучих и суверенных государств (причем «суверенный» означает: не подчиняющийся никаким моральным законам, которые могли бы ограничить свободу действий суверенного государства) они могут искоренить всю человеческую расу. Главной опасностью для человечества является не изверг или садист, а нормальный человек, наделенный необычайной властью. Однако для того чтобы миллионы поставили на карту свою жизнь и стали убийцами, им необходимо внушить такие чувства, как ненависть, возмущение, деструктивность и страх. Наряду с оружием эти чувства являются непременным условием для ведения войны, однако они не являются ее причиной, так же как пушки и бомбы сами по себе не являются причиной войн. Многие полагают, что атомная война в этом смысле отличается от войны традиционной. Тот, кто нажатием кнопки запускает атомные бомбы, каждая из которых способна унести сотни тысяч жизней, едва ли испытывает те же чувства, что и солдат, убивающий с помощью штыка или пулемета. Но даже если запуск атомной ракеты в сознании упомянутого лица переживается только как послушное исполнение приказа, все же остается вопрос: не должны ли содержаться в более глубоких слоях его личности деструктивные импульсы или по меньшей мере глубокое безразличие по отношению к жизни, для того чтобы подобное действие вообще стало возможным?

Я хотел бы остановиться на трех феноменах, которые лежат, по моему мнению, в основе наиболее вредной и опасной формы человеческого ориентирования: на любви к мертвому, закоренелом нарциссизме и симбиозно-инцестуальном влечении. Взятые вместе, они образуют «синдром распада», который побуждает человека разрушать ради разрушения и ненавидеть ради ненависти. Я хотел бы также обсудить «синдром роста», который состоит из любви к живому, любви к человеку и к независимости. Лишь у немногих людей один из этих двух синдромов получил полное развитие. Однако нет сомнения в том, что каждый человек движется в определенном, избранном им направлении: к живому или мертвому, к добру или злу.

II. Различные формы насилия

Хотя эта книга посвящена в основном злокачественным формам деструктивности, мне хотелось бы сначала остановиться на некоторых других формах насилия. Я не собираюсь подробно обсуждать эту проблему, однако полагаю, что рассмотрение менее тяжких проявлений насилия может способствовать лучшему пониманию тяжелых патологических и злокачественных форм деструктивности. Различение типов насилия основывается на разнице между соответствующими неосознанными мотивациями, ибо только в случае, когда нам ясна неосознанная динамика поведения, мы можем понять также и само поведение, его корни, направление и энергию, которой оно заряжено [2].

Наиболее нормальной и наименее патологической формой насилия является игровое насилие. Мы находим его там, где оно используется в целях демонстрации своей ловкости, а не в целях разрушения, где оно не мотивировано ненавистью или деструктивностью. Можно привести многочисленные примеры игрового насилия, начиная с военных игрищ примитивных племен и кончая искусством борьбы на мечах в дзен-буддизме. Во всех этих военных играх речь не идет об убийстве противника; даже если он при этом погибает, то это как бы его ошибка, поскольку он «стоял не на том месте». Конечно, когда мы утверждаем, что при игровом насилии не может иметь места воля к разрушению, то имеем в виду только идеальный тип подобных игрищ. На практике за четко установленными правилами игры зачастую можно обнаружить неосознанную агрессию и деструктивность. Но даже и в этом случае основной мотивацией является то, что человек демонстрирует свою ловкость, а не то, что он хочет что-то разрушить.

Гораздо большее практическое значение имеет реактивное насилие. Под ним я понимаю насилие, которое проявляется при защите жизни, свободы, достоинства, а также собственного или чужого имущества. Оно коренится в страхе и, вероятно, именно поэтому является наиболее часто встречающейся формой насилия, этот страх может быть реальным или надуманным, осознанным или бессознательным. Данный тип насилия стоит на службе жизни, а не смерти; его целью является сохранение, а не разрушение. Он возникает не только из иррациональной страсти, но до известной степени и из разумного расчета, так что при этом цель и средство более или менее соотносятся друг с другом. Исходя из высших духовных соображений, можно возразить, что убийство, даже в целях самозащиты, не может быть оправдано с моральной точки зрения. Но большинство тех, кто разделяет это убеждение, согласятся, что применение силы для защиты жизни все же является по своей сути чем-то иным, нежели применение насилия, которое служит разрушению ради него самого.

Очень часто ощущение опасности и вытекающее из него реактивное насилие покоятся не на реальной данности, а на манипуляциях мышления; политические и религиозные вожди убеждают своих сторонников, что им угрожает некий враг, возбуждая таким образом субъективное чувство реактивной враждебности. На этом базируется устанавливаемое капиталистическими и коммунистическими правительствами, а также римско-католической церковью различие между справедливыми и несправедливыми войнами, что в высшей степени сомнительно, поскольку обычно каждая из противоборствующих сторон способна представить свою позицию в качестве защиты от нападения. Едва ли имела место агрессивная война, которую нельзя было бы представить как войну оборонительную. Вопрос о том, кто по праву мог бы сказать о себе, что он защищался, обычно решается победителями – и лишь изредка, причем гораздо позже, более объективными историками. Тенденция представлять любую войну в качестве оборонительной показывает следующее: во-превых, большинство людей, во всяком случае во многих цивилизованных странах, не позволяет склонить себя к убийству и смерти, если предварительно их не убедить, что они делают это для защиты своей жизни и свободы; во-вторых, это показывает, как легко убедить миллионы людей в том, что им якобы угрожает опасность нападения и потому они должны себя защищать. Эта подверженность чужому влиянию покоится прежде всего на недостатке независимого мышления и чувствования, а также на эмоциональной зависимости подавляющего большинства людей от их политических вождей. Если эта зависимость существует, то почти все доводы, которые высказываются в достаточно требовательной и убедительной форме, принимаются за чистую монету. Психологические последствия, конечно, одинаковы, идет ли речь о мнимой или о подлинной опасности. Люди чувствуют угрозу себе и готовы убивать и разрушать для собственной защиты. Подобный механизм мы находим при параноидальной мании преследования, только здесь речь идет не о группе, а об отдельном человеке. Однако в обоих случаях индивид субъективно чувствует угрозу для себя и реагирует на нее агрессивно. Другой тип реактивного насилия возникает через фрустрацию [3]. Агрессивное поведение наблюдается у животных, детей и взрослых, когда остается неудовлетворенным их желание или потребность. Такое агрессивное поведение представляет собой попытку, зачастую напрасную, приобрести силой то, чего некто был лишен. При этом, несомненно, речь идет об агрессии на службе жизни, но не ради разрушения. Поскольку фрустрация потребностей и желаний в большинстве обществ была и по сей день остается обычным явлением, не стоит удивляться, что насилие и агрессия постоянно возникают и проявляют себя.

Агрессии, вытекающей из фрустрации, сродни враждебность, возникающая из зависти и ревности. Как ревность, так и зависть являются специфическими видами фрустрации. Они восходят к тому, что Б обладает чем-то таким, что хотел бы иметь А, или Б любит некая личность, любви которой домогается А. В А просыпается ненависть и враждебность по отношению к Б, который получает то, что хотел бы, но не может иметь А. Зависть и ревность – это фрустрации, которые обостряются еще и тем, что А не только не получает желаемого, но и кто-то другой этим пользуется вместо него. История о Каине, убившем своего брата, а также история Иосифа и его братьев являются классическими примерами ревности и зависти. Психоаналитическая литература содержит в избытке клинические сведения об этих феноменах.

Следующий тип, который хотя и родствен реактивному насилию, все же на один шаг ближе к патологическому, – это насилие из мести. При реактивном насилии речь идет о том, чтобы уберечься от угрозы нанесения ущерба, и потому этот вид биологической функции служит выживанию. При мстительном насилии, напротив, ущерб уже нанесен, так что применение силы не является больше функцией защиты. Оно имеет иррациональную функцию магическим образом снова сделать как бы не свершившимся то, что реально свершилось. Мы обнаруживаем мстительное насилие у отдельных личностей, а также у примитивных и цивилизованных групп. Если мы проанализируем иррациональный характер этого типа насилия, то сможем продвинуться на шаг дальше. Мотив мести обратно пропорционален силе и продуктивности группы или отдельного индивида. Слабак и калека не имеют другой возможности восстановить разрушенное самоуважение, кроме как отомстить в соответствии с lex talionis (глаз за глаз, зуб за зуб). Напротив, продуктивно живущий человек совсем или почти совсем не имеет в этом нужды. Даже если его ущемляют, оскорбляют или ранят, он как раз благодаря продуктивности своей жизни забывает о том, что было сделано ему в прошлом. Его способность творить проявляется сильнее, чем его потребность мстить. Правильность этого анализа легко подтверждается с помощью эмпирических данных как применительно к отдельному индивиду, так и к общественной сфере. Психоаналитический материал показывает, что зрелый, продуктивный человек в меньшей степени мотивирован жаждой мести, чем невротик, которому тяжело вести полную, независимую жизнь и который часто склоняется к тому, чтобы поставить на карту все свое существование ради мести. При тяжелых психических заболеваниях месть становится господствующей целью жизни, поскольку без мести не только самоуважение, чувство собственного достоинства, но и переживание идентичности находится под угрозой разрушения. Следует также констатировать, что в отсталых группах (в экономическом, культурном или эмоциональном отношении) чувство мести (например, за национальное поражение), по-видимому, является наиболее сильным. Так, мелкая буржуазия, которой в индустриальных обществах приходится хуже всех, во многих странах является главным рассадником чувства мести, расистских и националистических чувств. При «проективном опросе» [4]можно легко установить корреляцию между интенсивностью чувства мести и экономическими и культурным обнищанием. Несколько труднее правильно понять месть в примитивных обществах. Во многих из них мы находим интенсивные и даже институционализированные чувства и модели мести, и вся группа чувствует себя обязанной мстить, если одному из сочленов нанесен ущерб.

Решающую роль здесь могут играть два фактора. Первый довольно точно соответствует упомянутому выше – это атмосфера психической бедности, которая господствует в примитивной группе, что делает месть необходимым средством для компенсации потери. Второй фактор – это нарциссизм; явление, о котором я буду подробно говорить в четвертой главе. Здесь я хотел бы ограничиться следующей констатацией: в примитивной группе господствует столь интенсивный нарциссизм, что любая дискредитация самомнения членов группы оказывает на них исключительно пагубное воздействие и неизбежно вызывает сильную враждебность.

В тесном родстве с мстительным насилием находится следующий вид деструктивности, который можно объяснить потрясением веры, что нередко имеет место в жизни ребенка. Что следует понимать под «потрясением веры»?

Ребенок начинает свою жизнь, веря в любовь, добро и справедливость. Грудной ребенок доверяет материнской груди; он полагается на то, что мать готова накрыть его, когда он мерзнет, и ухаживать за ним, когда он болен. Это доверие ребенка может относиться к отцу, матери, дедушке, бабушке или какому-либо другому близкому лицу; оно может также выражаться как вера в Бога. У многих детей эта вера испытывает потрясение уже в раннем детстве. Ребенок слышит, как отец лжет в важном деле; он переживает его трусливый страх перед матерью, причем отцу ничего не стоит подвести ребенка, чтобы ее успокоить; он наблюдает родителей во время полового акта, при этом отец, возможно, представляется ему грубым животным; он несчастен и запуган, но ни мать, ни отец, которые якобы так озабочены его благополучием, не замечают этого, они совершенно не слушают его, когда он говорит об этом. Так все снова и снова происходит потрясение этой первоначальной веры в любовь, в правдивость и справедливость родителей. У детей, воспитанных в религиозной среде, эта потеря веры иногда относится непосредственно к Богу. Ребенок переживает смерть птички, которую он любит, друга или сестрички, и его вера в доброту и справедливость Бога может быть поколеблена. Однако это едва ли важно для того, чей авторитет это затрагивает, идет ли речь о вере в человека или в Бога. При этом постоянно разрушается вера в жизнь, в возможность доверять жизни. Конечно, каждый ребенок проходит через ряд разочарований; однако решающими являются тяжесть и горечь одного особого разочарования. Это первое, главное переживание, разрушающее веру, часто имеет место в раннем детстве: в возрасте четырех, пяти или шести лет или даже гораздо раньше – в возрасте, в котором позже едва ли себя помнят.

Нередко окончательное разрушение веры происходит в гораздо более позднем возрасте, когда человек был обманут другом, возлюбленной, учителем, религиозным или политическим вождем, которым он верил. При этом лишь изредка речь идет о единственном случае; это, скорее, целый ряд более мелких переживаний, которые, будучи вместе взятыми, разрушают веру человека.

Реакция на подобные переживания бывает разной. Один, возможно, реагирует таким образом, что теряет свою зависимость от лица, разочаровавшего его, он становится тем самым более независимым и потому бывает в состоянии искать себе новых друзей, учителей и возлюбленных, которым он доверяет и в которых он верит. Это является наиболее желательной реакцией на прежние разочарования. Во многих других случаях они приводят к тому, что человек становится скептиком, надеется на чудо, которое вернет ему его веру, он испытывает людей и, разочаровавшись в них, снова испытывает других людей, или, чтобы вновь обрести свою веру, он бросается в объятия могущественного авторитета (церкви, политической партии или вождя). Нередко свое отчаяние, потерю веры в жизнь он преодолевает посредством судорожной погони за мирскими ценностями – деньгами, властью или престижем.

В контексте насилия следует упомянуть еще одну важную реакцию. Глубоко разочарованный человек, который чувствует себя обманутым, может начать ненавидеть жизнь. Если ни на что и ни на кого нельзя положиться, если вера человека в добро и справедливость оказывается только глупой иллюзией, если правит дьявол, а не Бог, тогда жизнь действительно достойна ненависти, и боль последующих разочарований становится далее невыносимой. Именно в этом случае хочется доказать, что жизнь зла, люди злы и сам ты зол. Разочарование в вере и любви к жизни делают человека циником и разрушителем. Речь, таким образом, идет о деструктивности отчаяния, разочарование в жизни ведет к ненависти к жизни.

В моей клинической деятельности я часто встречал подобные глубокие переживания потери веры; они часто образуют характерный лейтмотив в жизни человека. То же самое относится к общественной сфере, когда вождь, которому верят, оказывается плохим или неспособным. Тот, кто не реагирует на это с усиленной независимостью, часто впадает в цинизм и деструктивность.

Все перечисленные формы насилия так или иначе все же стоят на службе у жизни (либо магически, либо по меньшей мере как следствие понесенного ущерба или разочарования жизнью), в то время как компенсаторное насилие, о котором сейчас пойдет речь, патологично в большей степени, хотя и не в такой, как некрофилия, к рассмотрению которой мы перейдем в третьей главе.

Под компенсаторным насилием я понимаю насилие, служащее импотентному человеку в качестве замены продуктивной деятельности. Чтобы пояснить, что я понимаю под «импотенцией», я должен сделать несколько замечаний. Хотя человек является объектом властвующих над ним природных и общественных сил, тем не менее его нельзя рассматривать только в качестве объекта соответствующих обстоятельств. Он обладает волей, способностью и свободой преобразовывать и изменять мир, хотя и в известных границах. Решающим при этом является не сила его воли и размеры свободы (о проблеме свободы см. ниже), а тот факт, что человек не выносит абсолютной пассивности. Это заставляет его преобразовывать и изменять мир, а не только самому становиться преобразованным и измененным. Эта человеческая потребность находит свое выражение уже в пещерных рисунках самого раннего периода, во всем искусстве, в любой работе, а также в сексуальности. Вся эта деятельность возникает из способности человека направлять свою волю на определенную цель и работать до тех пор, пока цель не будет достигнута. Его способность применять свои силы подобным образом является потенцией. (Сексуальная потенция есть лишь особая форма этой потенции.) Если человек из-за слабости, страха, некомпетентности или чего-то подобного не в состоянии действовать, если он импотентен, то он страдает. Это страдание от импотенции приводит к разрушению внутреннего равновесия, и человек не может принять состояния полной беспомощности без того, чтобы не попытаться восстановить свою способность к действию. Может ли он это сделать и каким образом? Одна возможность заключается в том, чтобы подчинить себя некой личности или группе, которая располагает властью, и идентифицировать себя с ней. Посредством такой символической причастности к жизни другого человек обретает иллюзию самостоятельного действия, в то время как на самом деле он лишь подчиняет себя тем, кто действует, и становится их частью. Другая возможность – и она больше всего интересует нас в связи с нашим исследованием – это когда человек использует свою способность разрушать.

Созидание жизни означает трансцендирование своего статуса как тварного существа, которое, подобно жребию из чаши, брошено в жизнь. Разрушение жизни также означает ее трансцендирование и избавление от невыносимых страданий полной пассивности. Созидание жизни требует известных свойств, которые отсутствуют у импотентного человека. Разрушение жизни требует только одного: применения насилия. Импотенту нужно только обладать револьвером, ножом или физической силой, и он может трансцендировать жизнь, разрушая ее в других или в самом себе. Таким образом он мстит жизни за то, что она его обделила.

Компенсаторное насилие есть не что иное, как коренящееся в импотенции и компенсирующее ее насилие. Человек, который не может создавать, хочет разрушать. Поскольку он что-то создает или что-то разрушает, он трансцендирует свою роль только в качестве творения. Камю весьма точно выразил эту мысль, заставив своего Калигулу произнести:

«Я живу, я убиваю, я пользуюсь упоительной силой разрушителя, в сравнении с которой сила созидателя – всего лишь детская игра». Это насилие калеки, насилие человека, у которого жизнь отняла способность позитивно проявлять свои специфические человеческие силы. Они должны разрушать именно потому, что они люди, ибо быть человеком означает трансцендировать свою тварность.

В близком родстве с компенсаторным насилием находится побуждение полностью и абсолютно поставить под свой контроль живое существо, будь то животное или человек. Это побуждение составляет сущность садизма. Как я показал в своей книге «Бегство от свободы», желание причинить другому боль не является существенным в садизме. Все его различные формы, которые мы можем наблюдать, выявляют существенный импульс полностью подчинить другого человека своей власти, сделать его беспомощным объектом собственной воли, стать его богом и иметь возможность делать с ним что угодно. Унизить его, поработить – лишь средства достижения этой цели, и самая радикальная цель – заставить его страдать, ибо нет большей власти над человеком, чем принуждать его терпеть страдания и чтобы он не мог защититься против этого. Радость полного господства над другим человеком (или другой живой тварью), собственно, и есть суть садистского побуждения. Эту мысль можно выразить иначе: цель садизма заключается в том, чтобы сделать человека вещью, превратив живое в нечто неживое, поскольку живое через полное и абсолютное подчинение теряет существенное свойство жизни – свободу.

Только пережив интенсивность и частую повторяемость деструктивного садистского насилия отдельной личности или народных масс, можно понять, что компенсаторное насилие не является чем-то поверхностным, следствием негативных влияний, дурных привычек или чего-то подобного. Оно является силой в человеке, которая столь же интенсивна и могущественна, как и его желание жить. Она так всесильна именно потому, что является протестом жизни против увечья; человек обладает потенциалом разрушающего и садистского насилия, поскольку он является человеком, а не вещью и поскольку он должен попытаться разрушить жизнь, если он не может ее созидать. Римский Колизей, в котором тысячи импотентных людей с большим удовольствием наблюдали за схваткой диких животных, за тем, как люди убивали друг друга, является великим монументом садизму.

Из этого соображения вытекает следующее. Компенсаторное насилие является результатом непрожитой искалеченной жизни, причем ее неизбежным результатом. Оно подавляется посредством страха и наказания или направляется в другое русло через разного рода представления и развлечения. Однако как потенциал оно продолжает существовать и становится очевидным, когда ослабевают подавляющие его силы. Единственное лекарство против этого – увеличение творческого потенциала, развитие способности человека продуктивно использовать свои силы. Только это может помочь человеку перестать быть калекой, садистом и разрушителем, и только отношения, способствующие приобретению человеком интереса к жизни, могут привести к исчезновению импульсов, из-за которых история человечества была столь постыдной вплоть до сегодняшнего дня. Компенсаторное насилие, в отличие от реактивного насилия, не находится на службе у жизни, в гораздо большей степени оно является патологической заменой жизни; оно указывает на увечье и пустоту жизни. Однако именно через свое отрицание жизни оно демонстрирует потребность человека быть живым и не быть калекой.

Теперь мы должны перейти к обсуждению последнего типа насилия – архаической жажды крови. При этом речь идет не о насилии психопата, а о жажде крови человека, который полностью находится во власти своей связи с природой. Он убивает из пристрастия, чтобы таким образом трансцендировать жизнь, поскольку он боится идти вперед и стать полностью человеком (выбор, о котором мы еще будем говорить). Для человека, пытающегося найти ответ на жизнь посредством деградации к доиндивидуальному состоянию своего существования, в котором он становится животным и, таким образом, освобождает себя от бремени разума, кровь становится эссенцией жизни. Пролитие крови означает ощущение себя живым, сильным, неповторимым, превосходящим всех остальных. Убийство превращается в великое упоение, великое самоутверждение на крайне архаической почве. Напротив, быть убитым – единственная логическая альтернатива убийству. В архаическом смысле равновесие жизни достигается тем, что человек убивает как можно больше и сам готов быть убитым, после того как на протяжении жизни он утолил свою жажду крови. Убийство в этом смысле по своей сути является чем-то иным, нежели любовь к мертвому. Это – утверждение и трансцендирование жизни на почве глубочайшей регрессии. У отдельной личности мы иногда можем наблюдать эту жажду крови в фантазиях и снах, во время тяжелого душевного заболевания или в ходе акта убийства. Мы можем ее наблюдать также у некоего меньшинства людей во время отечественной или гражданской войны, когда отпадают нормальные социальные ограничения. Мы наблюдаем ее в архаических обществах, где убийство (или быть убитым) является господствующей полярностью жизни. Мы наблюдаем ее на примере таких феноменов, как человеческое жертвоприношение у ацтеков, кровная месть в областях Черногории [5]и Корсики. Сюда же относится и та роль, которую кровь играет в Ветхом Завете, когда Бог был принесен в жертву. Одно из самых интересных описаний радости убийства содержится в произведении Гюстава Флобера «Легенда о святом Юлиане Странноприимце». Флобер описывает в нем жизнь человека, которому при рождении было пророчество, что он станет великим завоевателем и великим святым; он рос как обычный ребенок, пока однажды не познакомился с волнующим переживанием убийства. Во время мессы он неоднократно наблюдал маленькую мышь, которая выбегала из дыры в стене. Юлиан очень досадовал по этому поводу и решил отделаться от нее. «Он закрыл дверь, рассыпал немного хлебных крошек на ступенях алтаря и с палкой в руке встал перед мышиной норой. Ему пришлось довольно долго ждать, прежде чем появилась сначала розовая мордочка, а затем и вся мышь. Он нанес ей легкий удар и стоял, пораженный, перед маленьким телом, которое больше не двигалось. Капля крови окрасила каменный пол. Он поспешно стер ее рукавом, выбросил мышь на улицу и никому не рассказывал об этом». Когда позже он удавил птицу, «ее предсмертные конвульсии вызвали в нем сильное сердцебиение и наполнили его душу дикой, бурной радостью». После того как он пережил экстаз пролития крови, он был просто одержим страстью убивать животных. Он приходил домой среди ночи, «покрытый кровью и грязью и пахнущий дикими зверями. Он стал похож на них». Ему почти удалось превратиться в животное, но, поскольку он был человеком, это удалось ему не вполне. Голос возвестил Юлиану, что однажды он убьет своих отца и мать. Напуганный, он бежал из родительского замка, перестал убивать животных и стал вместо этого известным и внушающим страх предводителем войска. В качестве награды за одну особенно крупную победу он получил руку необыкновенно прекрасной и достойной любви девушки – дочери императора. Он оставил военное ремесло, поселился с ней в великолепном дворце, и они могли бы вести жизнь, полную блаженства, однако он ощущал скуку и полное отвращение. Он начал снова охотиться, но неведомая сила отклоняла его стрелы от цели. «Затем перед ним возникли все животные, которых он когда-либо преследовал, и образовали плотное кольцо вокруг него. Одни сидели на задних лапах, другие стояли. Находясь в их центре, Юлиан остолбенел от ужаса и не мог пошевелиться». Он решил вернуться во дворец к своей жене. Между тем туда прибыли его старые родители, и жена предоставила им свою постель. Однако Юлиан подумал, что перед ним находятся жена с любовником, и он убил обоих своих родителей. Когда он достиг тем самым глубочайшей точки регрессии, в нем произошла великая перемена. Теперь он в самом деле стал святым, посвятившим всю свою жизнь больным и бедным. Наконец, он согрел собственным телом убогого. После этого воспарил он «лицом к лицу с нашим Господом Иисусом, который понес его в небесную высь, в голубую бесконечность».

Флобер описывает в этой истории сущность жажды крови. При этом речь идет об опьянении жизнью в своей крайне архаической форме, поэтому человек, после того как он на этой архаической почве достиг соотношения с жизнью, может вернуться к высшему уровню развития, а именно к утверждению жизни через собственную человечность. При этом следует иметь в виду, что эта склонность убивать, как выше упоминалось, не то же самое, что любовь к мертвому, как мы ее будем описывать в третьей главе. Кровь тождественна здесь эссенции жизни. Пролить кровь другого означает оплодотворить Мать Землю тем, что необходимо ей для плодоношения. (Можно вспомнить верования ацтеков, которые рассматривали пролитие крови как предпосылку дальнейшего существования космоса, а также историю Каина и Авеля.) Даже в том случае, когда пролита собственная кровь, человек оплодотворяет тем самым землю и становится единым с ней.

На этом регрессивном уровне кровь, очевидно, означает то же самое, что и мужское семя, а земля равнозначна женщине и матери. Семя и яйцеклетка являются выражением мужской и женской полярности, которая лишь тогда приобретает центральное значение, когда мужчина, начав полностью выходить из земли, достигнет точки, в которой женщина превратится в объект его желания и любви [6]. Пролитие крови ведет к смерти; извержение семени ведет к рождению. Но целью и того и другого является утверждение жизни, даже если это происходит на уровне едва ли более высоком, чем животное существование. Убивающий может превратиться в любящего, когда он полностью родится, когда он полностью порвет свою связь с землей и преодолеет свой нарциссизм. В любом случае нельзя отрицать, что если он не будет способен к этому, то его нарциссизм и архаическое влечение будут держать его в форме жизни, настолько близкой к смерти, что жаждущего крови едва ли можно будет отличить от любящего мертвое.

III. Любовь к мертвому и любовь к живому

В предыдущей главе мы обсуждали формы насилия и агрессии, которые можно более или менее четко обозначить как прямо или косвенно служащие жизни (или представляемые таковыми). В этой главе, как и в последующих, мы поговорим о тенденциях, направленных против жизни, образующих ядро тяжелых психических заболеваний и составляющих сущность подлинного зла. При этом речь будет идти о трех различных видах ориентирования: о некрофилии (в противоположность биофилии), о нарциссизме и о психологическом симбиозе с матерью.

Я покажу, что в этих трех тенденциях имеются доброкачественные формы, которые могут быть столь слабо выражены, что их не следует рассматривать в качестве патологических. Однако основное внимание мы будем уделять злокачественным формам этих трех ориентирований, которые сближаются в своих наиболее тяжелых проявлениях и в конечном итоге образуют «синдром распада», представляющий собой квинтэссенцию всякого зла; одновременно он является наиболее тяжелым патологическим состоянием и основой самой злокачественной деструктивности и бесчеловечности.

Я не мог бы найти лучшего введения в сущность некрофилии, чем слова, сказанные испанским философом Унамуно в 1936 г. по завершении речи генерала Миллана Астрея в университете г. Саламанка, ректором которого Унамуно был в начале гражданской войны в Испании. Во время выступления генерала один из его сторонников выкрикнул излюбленный лозунг Миллана Астрея: «Viva la muerte!» («Да здравствует смерть!»). Когда генерал закончил свою речь, Унамуно поднялся и сказал: «…только что я услышал некрофильный и бессмысленный призыв: “Да здравствует смерть!” И я, человек, который провел свою жизнь в формулировании парадоксов, я, как специалист, должен вам сказать, что у меня вызывает отвращение этот иноземный парадокс. Генерал Миллан Астрей – калека. Я хотел бы сказать это в полный голос. Он инвалид войны. Таковым был и Сервантес. К сожалению, именно сейчас в Испании много калек. И скоро их будет еще больше, если Бог не придет нам на помощь. Мне больно, когда я думаю, что генерал Миллан Астрей мог бы формировать нашу массовую психологию. Калека, которому не хватает духовного величия Сервантеса, обычно ищет сомнительное облегчение в том, что он калечит все вокруг себя». Генерал Миллан Астрей не мог больше сдерживаться и выкрикнул: «Abajo la inteligencia!» («Долой интеллигенцию!»), «Да здравствует смерть!» Фалангисты восторженно зааплодировали. Но Унамуно продолжал: «Это храм интеллекта. И я его верховный жрец. Вы же оскверняете это священное место. Вы победите, поскольку в вашем распоряжении имеется более чем достаточно жестокой власти! Но вы никого не обратите в свою веру. Поскольку для того, чтобы обратить кого-то в свою веру, его необходимо убедить и переубедить, и вам нужно для этого то, чего у вас нет, – разум и правота в борьбе. Я считаю, что бессмысленно призывать вас подумать об Испании. Больше мне нечего сказать».

Своим указанием на некрофильный характер лозунга «Да здравствует смерть!» Унамуно затронул ядро проблемы зла. С психологической и моральной точек зрения нет более резкой противоположности, чем между людьми, которые любят смерть, и теми, кто любит жизнь: между некрофилами и биофилами. Это вовсе не означает, что кто-то должен быть совершенно некрофильным или абсолютно биофильным. Есть люди, которые обращены полностью к мертвому; о них говорят как о душевнобольных. Есть другие, кто полностью отдается живому; создается впечатление, что они достигли высшей цели, доступной человеку. У многих имеются как биофильные, так и некрофильные тенденции в различном сочетании. Здесь, однако, как и в большинстве жизненных феноменов, очень важно определить, какая тенденция превалирует и обусловливает поведение, причем вовсе не имеется в виду, что отсутствует или присутствует исключительно одна из обеих установок.

«Некрофилия» дословно переводится как «любовь к мертвому» («биофилия» – «любовь к живому», или «любовь к жизни»). Обычно это понятие используют для обозначения сексуальной перверсии, а именно желания обладать мертвым телом (женщины) для полового акта или болезненного стремления находиться вблизи трупа. Но, как часто бывает, эта сексуальная перверсия лишь опосредует иную, более отчетливо выраженную картину ориентирования, которое у многих людей не имеет примеси сексуальности. Унамуно ясно распознал его, когда охарактеризовал выступление генерала как «некрофильное». Он вовсе не хотел сказать этим, что генерал страдает сексуальной перверсией, он хотел сказать, что тот ненавидит жизнь и любит мертвое.

Удивительно, но некрофилия еще никогда не была описана в психоаналитической литературе как общее ориентирование, хотя она родственна фрейдовскому анально-садистскому характеру и инстинкту смерти. Позже я остановлюсь на этих взаимосвязях, но хотел бы дать сначала описание личности некрофила.

Человек с некрофильным ориентированием чувствует влечение ко всему неживому, ко всему мертвому: к трупу, гниению, нечистотам и грязи. Некрофильны те люди, которые охотно говорят о болезнях, похоронах и смерти. Если они могут говорить о смерти и мертвом, они становятся оживленными. Явным примером чисто некрофильного типа личности является Гитлер. Он был очарован разрушением и находил удовольствие в запахе мертвого. Если в годы его успеха могло создаться впечатление, что он пытался уничтожить лишь тех, кого считал своими врагами, то последние дни «гибели богов» показали, что он испытывал глубочайшее удовлетворение при виде тотального и абсолютного разрушения: при уничтожении немецкого народа, людей своего окружения и самого себя. Сообщение некоего солдата Второй мировой войны, возможно, и недостоверно, но вполне вписывается в общую картину: он якобы видел Гитлера, который, находясь в состоянии, подобном трансу, пристально смотрел на разлагающийся труп и не мог оторвать свой взгляд от этого зрелища.

Некрофилы живут прошлым и никогда не живут будущим. Их чувства, по существу, сентиментальны, то есть они зависят от ощущений, которые они пережили вчера или думают, что они их пережили. Они холодны, держатся на дистанции и привержены «закону и порядку». Их ценности являются как раз противоположными тем, которые мы связываем с нормальной жизнью: не живое, а мертвое возбуждает и удовлетворяет их.

Для некрофила характерна установка на силу. Сила есть способность превратить человека в труп, если пользоваться определением Симоны Вей. Так же как сексуальность может производить жизнь, сила может ее разрушить. В конечном счете всякая сила покоится на власти убивать. Может быть, я и не хотел бы человека убивать, я хотел бы только отнять у него свободу; может быть, я хотел бы его только унизить или отобрать у него имущество, – но что бы я ни делал в этом направлении, за всеми этими акциями стоит моя способность и готовность убивать. Кто любит мертвое, неизбежно любит и силу. Для такого человека наибольшим человеческим достижением является не производство, а разрушение жизни. Применение силы не является навязанным ему обстоятельствами преходящим действием – оно является его образом жизни.

На этом основании некрофил прямо-таки влюблен в силу. Как для того, кто любит жизнь, основной полярностью в человеке является полярность мужчины и женщины, так для некрофилов существует совершенно иная полярность – между теми, кто имеет власть убивать, и теми, кому эта власть не дана. Для них существует только два «пола»: могущественные и лишенные власти, убийцы и убитые. Они влюблены в убивающих и презирают тех, кого убивают. Нередко такую «влюбленность в убивающих» можно понимать буквально: они являются предметом сексуальных устремлений и фантазий, правда в менее наглядной форме, чем при упомянутой выше перверсии или при так называемой некрофагии (потребности пожирать труп). Такое желание нередко встречается в снах некрофильных личностей. Мне известен ряд снов некрофилов, в которых они совершали половой акт со старухой или стариком, к которым они не чувствовали никакого физического влечения, но которые вызывали у них страх или восхищение благодаря своей власти или деструктивности.

Влияние людей типа Гитлера и Сталина также покоится на их неограниченной способности и готовности убивать. По этой причине они были любимы некрофилами. Одни боялись их и, не желая признаваться себе в этом страхе, предпочитали восхищаться ими. Другие не чувствовали некрофильного в этих вождях и видели в них созидателей, спасителей и добрых отцов. Если бы эти некрофильные вожди не производили ложного впечатления созидающих защитников, число симпатизирующих им вряд ли достигло бы уровня, позволившего им захватить власть, а число чувствующих отвращение к ним предопределило бы их скорое падение.

В то время как жизнь характеризуется структурированным, функциональным ростом, некрофил любит все, что не растет, все, что механично. Некрофил движим потребностью превращать органическое в неорганическое, он воспринимает жизнь механически, как будто все живые люди являются вещами. Все жизненные процессы, все чувства и мысли он превращает в вещи. Для него существенно только воспоминание, а не живое переживание, существенно обладание, а не бытие. Некрофил вступает в отношение с объектом, цветком или человеком только тогда, когда он им обладает; поэтому угроза его обладанию означает для него угрозу ему самому: если он теряет владение, то он теряет контакт с миром. Отсюда его парадоксальная реакция, которая заключается в том, что он скорее потеряет жизнь, чем свое владение, хотя вместе с потерей жизни он перестает существовать как владелец. Он хотел бы господствовать над другими и при этом убивать жизнь. Его наполняет глубокий страх перед жизнью, поскольку жизнь неупорядоченна и неконтролируема соответственно своей сущности. Типичный случай такой установки представляет собой женщина из истории о Соломоновом решении, которая несправедливо утверждала, что она мать ребенка. Эта женщина предпочитала иметь скорее часть разрубленного надвое мертвого ребенка, чем потерять живого. Для некрофилов справедливость означает правильный раздел, и они готовы убивать или умереть за то, что они называют «справедливостью». «Закон и порядок» – их идолы, и все, что угрожает закону и порядку, воспринимается ими как дьявольское вторжение в высшие ценности.

Некрофила привлекают ночь и темнота. В мифологии и поэзии он представлен тянущимся к пещерам, в глубину океана или слепым. (Тролли в ибсеновском «Пер Гюнте» [7]– хороший пример этого, они слепы, они живут в пещерах и признают лишь нарциссическую ценность «домашнего варева» или всего самодельного.) Все, что отвращено от жизни или направлено против нее, притягивает некрофила. Он хотел бы вернуться в темноту материнского лона и в прошлое неорганического или животного существования. Он принципиально ориентирован на прошлое, а не на будущее, к которому относится с ненавистью и которого боится. Сродни этому и его сильная потребность в безопасности. Но жизнь никогда не бывает чем-то определенным, ее никогда нельзя предсказать и поставить под контроль; чтобы сделать ее контролируемой, ее нужно превратить в мертвое; смерть – единственное, что определенно в жизни.

Обычно некрофильные тенденции явственнее всего проявляются в снах такого человека. В них имеют место убийства, кровь, трупы, черепа и экскременты; иногда в них появляются люди, превращенные в машины, или люди, которые ведут себя как машины. Многим время от времени снится что-то подобное, однако это не служит указанием на некрофилию. У некрофильного человека такие сны появляются часто и, как правило, повторяется один и тот же сон.

Высокую степень некрофильности человека часто можно распознать по его внешним проявлениям и жестам. Он холоден, его кожа кажется безжизненной, и нередко, глядя на его выражение лица, можно подумать, что он ощущает дурной запах. (Это выражение явно присутствует в лице Гитлера.) Некрофил одержим любовью к принудительно-педантичному порядку. Подобную некрофильную личность представлял собой Эйхман. Он был очарован бюрократическим порядком и всем мертвым. Его высшими ценностями были повиновение и упорядоченное функционирование организации. Он транспортировал евреев так же, как транспортировал уголь. Он едва ли воспринимал, что речь в данном случае идет о живых существах. Поэтому вопрос, ненавидел ли он свои жертвы, не имеет значения. Примеры некрофильного характера имеют место отнюдь не только среди инквизиторов, среди гитлеров и эйхманов. Существует бесчисленное множество людей, которые, хотя и не имеют возможности и власти убивать, выражают свою некрофилию другим, на первый взгляд более безобидным образом. Примером такого рода является мать, которая интересуется только болезнями и невзгодами своего ребенка и придает значение только мрачным прогнозам относительно его будущего; напротив, поворот к лучшему не производит на нее впечатления; она холодна к радости своего ребенка и не обращает внимания на то новое, что в нем растет. Вероятно, в ее снах появляются болезнь, смерть, трупы и кровь. Она не причиняет своему ребенку очевидного вреда, однако постепенно она может задушить его радость жизни, его веру в рост и в конце концов заразить его собственным некрофильным ориентированием.

Часто некрофильное ориентирование находится в конфликте с противоположными тенденциями, так что возникает своеобразный баланс. Выдающимся примером такого типа некрофильного характера был К.Г. Юнг. В опубликованной после его смерти автобиографии имеются многочисленные подтверждения этому. В его снах часто появлялись трупы, кровь и убийства. В качестве типичного выражения его некрофильного ориентирования в реальной жизни я хотел бы привести следующий пример. Когда строился дом Юнга в Боллингене, там были найдены останки французского солдата, который утонул за 150 лет до этого во время вступления Наполеона в Швейцарию. Юнг сделал фотографию трупа и повесил ее на стену. Он похоронил мертвого и произвел три выстрела над могилой в качестве военного салюта. Поверхностному наблюдателю это может показаться несколько необычным, но, впрочем, не имеющим значения. Однако это как раз одно из тех многих «незначительных» действий, в которых лежащее в их основе ориентирование проявляется яснее, чем в заранее спланированных важных акциях. За много лет до этого Фрейду бросилось в глаза ориентирование Юнга на мертвое. Когда он вместе с Юнгом направлялся в США, Юнг много говорил о хорошо сохранившихся трупах, найденных в болотах под Гамбургом. Фрейд не мог выносить этих разговоров и сказал Юнгу, что тот так много говорит о трупах, поскольку неосознанно желает ему (Фрейду) смерти. Юнг с возмущением отверг это, однако несколько лет спустя, когда он уже расстался с Фрейдом, ему приснился такой сон. У него было чувство, что он (вместе с неким черным туземцем) должен убить Зигфрида. Он вышел из дома с ружьем и, когда Зигфрид появился на вершине горы, застрелил его. Затем его парализовал ужас, он очень боялся, что его преступление раскроется. К счастью, пошел сильный дождь и смыл все следы преступления. Когда Юнг проснулся, у него было ощущение, что он должен покончить жизнь самоубийством, если не сможет дать толкование этому сну. После некоторых раздумий он пришел к следующему «толкованию»: убить Зигфрида означало не больше не меньше, как убить героя в себе самом и таким образом проявить свое смирение. Незначительного изменения Зигмунда на Зигфрида вполне хватило человеку, чьим наиболее значительным достижением была интерпретация снов, для того чтобы скрыть от самого себя действительное значение сна. Если задать вопрос, как стало возможным столь интенсивное вытеснение, то ответ звучит следующим образом: сон был выражением его некрофильного ориентирования, однако Юнг не был в состоянии объяснить значение этого сна, поскольку он интенсивно вытеснил это общее ориентирование. В данную картину вполне вписывается тот факт, что Юнг был более всего очарован прошлым и лишь изредка – настоящим и будущим, камни были его любимым материалом, и в детстве он мечтал о том, чтобы Бог разрушил церковь, ниспровергнув на нее большую кучу нечистот. В его симпатиях к Гитлеру и в расовых теориях также находит свое выражение склонность к людям, которые любят мертвое.

Однако, с другой стороны, Юнг был необычайно творческим человеком, а творчество является прямой противоположностью некрофилии. Он разрешил свой внутренний конфликт благодаря тому, что уравновесил деструктивные силы в себе своим желанием и способностью лечить и сделал свой интерес к прошлому, мертвому и разрушению предметом блестящих умозаключений.

Этим описанием некрофильного ориентирования я могу создать впечатление, что все приведенные здесь признаки должны непременно присутствовать у некрофила. И все же это верно, что столь различные признаки, такие как потребность убивать, поклонение силе, влечение к мертвому и грязному, садизм, желание превратить органическое в неорганическое посредством «порядка», в равной мере относятся к основным установкам. Тем не менее у отдельных индивидов имеются существенные различия в силе соответствующих устремлений.

Каждый из упомянутых здесь признаков может быть выражен у одного больше, у другого меньше. Такие же значительные различия существуют у разных людей в зависимости от того, в каком соотношении находятся их некрофильные и биофильные черты и до какой степени они осознают или рационализируют некрофильные тенденции. Однако понятие некрофильного типа личности ни в коем случае не является абстракцией или обобщением различных несовместимых тенденций поведения. Некрофилия представляет собой основополагающее ориентирование, она является как раз тем ответом на жизнь, который находится в полном противоречии с жизнью; она является наиболее болезненным и опасным среди всех жизненных ориентирований, на которые способен человек. Она является настоящей перверсией: хотя некто жив, он любит не живое, а мертвое, не рост, а деструктивность. Если некрофил отважится дать себе отчет в собственных чувствах, то лозунг своей жизни он выразит в словах: «Да здравствует смерть!»

Противоположностью некрофильному ориентированию является биофильное ориентирование, которое по своей сути есть любовь к живому. Как и некрофилия, биофилия не состоит из одной-единственной существенной черты, но представляет собой тотальное ориентирование, полностью определяющее образ жизни человека. Оно утверждает себя в его телесных процессах, в его чувствах, мыслях, и жестах, биофильная ориентация выражается во всем человеке. В своей самой элементарной форме она проявляется в тенденции жить, что можно обнаружить у любого живого организма. В противоположность теории Фрейда об «инстинкте смерти», я разделяю точку зрения многих биологов и философов, что имманентное свойство любой живой субстанции – жить и сохраняться в жизни. Спиноза выражает это следующим образом: «Всякая вещь, насколько от нее зависит, стремится пребывать в своем существовании (бытии)» (Спиноза Б. Этика. Часть 3. Теорема 6) [8].Это стремление обозначается им как «действительная сущность самой вещи» (Там же. Теорема 7).

Эту тенденцию жить мы наблюдаем у любой живой субстанции вокруг нас: у травы, которая сквозь камни ищет свой путь к свету и жизни, у животного, которое борется до последнего, чтобы избежать смерти, у человека, который делает почти все, чтобы сохранить себе жизнь.

Тенденция к сохранению жизни и борьбе против смерти является элементарнейшей формой биофильного ориентирования и присуща любой живой материи. До тех пор пока речь идет о тенденции сохранить жизнь и бороться против смерти, она представляет собой лишь один аспект стремления к жизни. Другой аспект, более позитивный, состоит в том, что живая субстанция имеет тенденцию к интеграции и объединению; она обнаруживает тенденцию объединяться и расти соответственно структуре. Объединение и совместный рост характерны для всех процессов жизни, причем это имеет отношение не только к клеткам, но также и к мышлению, чувствам.

Элементарнейшим выражением этой тенденции является соединение клеток и организмов, от несексуального слияния клеток до сексуального соединения у животных и людей. В последнем случае сексуальное соединение происходит через притяжение, существующее между мужским и женским полами. Полярность мужчины и женщины образует ядро потребности к соединению, от которого зависит продолжение человеческого рода. Вероятно, именно поэтому природа оснастила человека самым интенсивным чувством наслаждения при соединении обоих полов. В результате этого соединения биологически обычно появляется новое существо. Соединение, рождение и рост составляют цикл жизни, так же как цикл смерти состоит из прекращения роста, из дезинтеграции и распада.

Но даже если половой инстинкт биологически служит жизни, с психологической точки зрения он совсем не обязательно является выражением биофилии. Кажется, едва ли существует какая-либо интенсивная эмоция, которая не была бы связана с половым инстинктом. Тщеславие, желание быть богатым, жажда приключений и даже инстинкт смерти равным образом могут поставить себе на службу половой инстинкт. Можно строить различные догадки, почему так происходит, и пытаться предположить, что это хитрость природы, которая создала половой инстинкт столь приспособляемым; что он может быть мобилизован через интенсивные устремления любого рода, даже если они находятся в противоречии с жизнью. Но какова бы ни была причина, едва ли можно сомневаться, что половой инстинкт и деструктивность тесно взаимосвязаны. (При рассмотрении факта смешения инстинкта смерти с инстинктом жизни Фрейд особо указывал на эту взаимосвязь, которая встречается в случаях проявления садизма и мазохизма.) Садизм, мазохизм, некрофагия и копрофагия являются перверсиями не только потому, что они отклоняются от обычных норм сексуального поведения, но еще и потому, что они представляют собой именно фундаментальные перверсии, то есть смешение живого и мертвого [9].

Продуктивное ориентирование является полным развитием биофилии. Кто любит жизнь, тот чувствует свое влечение к процессу жизни и роста во всех сферах. Для него лучше создать заново, чем сохранять. Он в состоянии удивляться и охотнее переживает нечто новое, нежели ищет прибежища в утверждении давно привычного. Жизненные приключения представляют для него большую ценность, чем безопасность. Его установка на жизнь функциональна, а не механистична. Он видит целое, а не только его части, он видит структуры, а не суммы. Он хочет формировать и влиять посредством любви, разума и примера, а не с помощью силы, не тем, что он разнимает вещи и бюрократически управляет людьми, как будто речь идет о вещах. Он радуется жизни и всем ее проявлениям больше, чем возбуждающим средствам.

Биофильная этика имеет собственный принцип добра и зла. Добро есть все, что служит жизни; злым является все, что служит смерти. Добро есть «глубокое уважение к жизни» [10], все, что служит жизни, росту, развитию. Злым является все, что душит жизнь, стесняет ее и расчленяет на куски. Радость – это добродетель, а печаль – грех. И вполне соответствует концепции биофильной этики упоминание в Библии о том, что евреи должны нести наказание за основной грех: «За то, что ты не служил Господу Богу твоему с веселием и радостью сердца, при изобилии всего» (Втор 28:47). Биофил не понуждаем своей совестью избегать зла и творить добро. Речь не идет об описанном Фрейдом сверх-Я, которое является строгим воспитателем и ради добродетели использует садизм против самого себя. Биофильная совесть мотивирована жизнью и радостью; цель моральных усилий состоит в том, чтобы укрепить жизнеутверждающую сторону в человеке. По этой причине биофил не мучается угрызениями совести и чувством вины, которые в конце концов являются только аспектами ненависти к самому себе и печали. Он быстро поворачивается лицом к жизни и пытается делать добро. Этика Спинозы представляет собой впечатляющий пример биофильной морали. Он говорит: «Удовольствие, рассматриваемое прямо, не дурно, а хорошо; неудовольствие же, наоборот, прямо дурно» (Этика. Часть 4. Теорема 41). И продолжает в том же духе: «Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни» (Там же. Теорема 67).

Любовь к жизни лежит в основе различных версий гуманистической философии. Они, хотя и имеют различные системы понятий, проникнуты тем же духом, что и философия Спинозы. Они представляют принцип, согласно которому здоровый человек любит жизнь, печаль является грехом, а радость – добродетелью; цель человеческой жизни состоит в том, чтобы ощущать влечение ко всему живому и отказаться от всего мертвого и механического.

Я попытался дать картину некрофильного и биофильного ориентирования в их чистой форме. Конечно, в таком виде они проявляются лишь изредка. Рафинированный некрофил – душевнобольной; рафинированный биофил – святой. У большинства людей некрофильная и биофильная тенденции смешаны, и речь идет о том, какая из них доминирует. Те, у кого господствующим является некрофильное ориентирование, будут постепенно уничтожать в себе биофильную сторону. Обычно они не осознают своей склонности к мертвому; они ожесточают свое сердце; они ведут себя таким образом, что их любовь к мертвому является логичной и разумной реакцией на то, что они переживают. Напротив, те, у кого любовь к жизни взяла верх, страшатся, когда замечают, как близко они находятся от «долины теней смерти», и эта боязнь может побудить их к новой жизни. Поэтому очень важно не только распознать, сколь сильны некрофильные тенденции в человеке, но и до какой степени они им осознаются. До тех пор пока он думает, что находится в стране жизни, а между тем в действительности пребывает в стране смерти, он потерян для жизни, поскольку для него нет возврата.

При описании некрофильной и биофильной ориентаций возникает вопрос: как соотносятся эти понятия с Фрейдовыми понятиями инстинкта жизни (эроса) и инстинкта смерти (танатоса)? Сходство ясно распознаваемо. Когда Фрейд попытался выдвинуть гипотезу о существовании дуализма обоих инстинктов в человеке, он находился под влиянием Первой мировой войны и глубоким впечатлением от силы воздействия деструктивных импульсов. Он пересмотрел свою более раннюю теорию, в которой противопоставлялся сексуальный инстинкт инстинктам Я (при допущении, что обе стороны служат выживанию и, таким образом, жизни), и заменил ее гипотезой, согласно которой как инстинкт жизни, так и инстинкт смерти присущ самой живой материи. В работе «По ту сторону принципа удовольствия» он высказал мнение, что, вероятно, филогенетически существует более старый принцип, обозначенный им как «неизбежность возобновления», согласно которому можно восстановить прежнее состояние и в конечном итоге вернуть органическую жизнь в первоначальное состояние неорганического существования. «Если справедливо, – говорит Фрейд, – что в незапамятные времена и непредставимым образом из неживой материи однажды появилась жизнь, то, согласно нашему предположению, тогда же должен был возникнуть инстинкт, направленный на то, чтобы ее уничтожить и снова восстановить неорганическое состояние. Если мы увидим в этом инстинкте самодеструкцию нашей гипотезы, то мы сможем осознать ее как выражение инстинкта смерти, который не может отсутствовать ни в одном жизненном процессе».

В самом деле, можно наблюдать, что инстинкт смерти направлен либо вовне – против других, либо вовнутрь – против нас самих и что он часто тесно связан с сексуальным инстинктом, например при садистских и мазохистских извращениях. Инстинкту смерти противостоит инстинкт жизни. В то время как инстинкт смерти (в психоаналитической литературе он – правда, не самим Фрейдом – иногда обозначается как танатос) имеет функцию разделения и дезинтеграции, функция эроса состоит в том, чтобы связывать, интегрировать, объединять друг с другом организмы, а также клетки внутри организма. В соответствии с этим жизнь любого человека является полем битвы между этими двумя основополагающими инстинктами: между «эротическими инстинктами, которые все больше и больше хотят сплотить живую материю в единое целое» и «инстинктами смерти, которые противостоят этому стремлению и хотят вернуть живое в неорганическое состояние», то есть ликвидировать как раз то, чего пытался достичь эрос.

Сам Фрейд предлагал эту новую теорию с некоторыми сомнениями и лишь в качестве гипотезы. Это и неудивительно, поскольку она базируется на предположении о неизбежности возобновления, которое само является в лучшем случае бездоказательным умозаключением. В самом деле, кажется, что ни один из аргументов, приведенных в пользу его дуалистической теории, не в состоянии снять возражений, основанных на многочисленных противоречащих ей данных. Очевидно, что большинство живых существ борются за свою жизнь до последнего вздоха и лишь в исключительных случаях разрушают себя сами. Кроме того, деструктивность у отдельных личностей сильно варьируется, и не только в отношении проявлений инстинкта смерти, направленных вовне или вовнутрь. Мы встречаем людей, которые отмечены особенно сильной страстью убивать других, в то время как у большинства людей деструктивность не проявляется в такой мере. Однако эта более умеренная степень деструктивности в отношении других отнюдь не идет рука об руку с соответственно более высокой степенью саморазрушения, мазохизма, болезни и т. д.

С учетом всех этих возражений против теории Фрейда неудивительно, что многие другие ортодоксальные аналитики, например О. Фенихель, отказывались признавать его теорию об инстинкте смерти или признавали ее лишь условно и со значительными ограничениями. Сам я предлагаю следующее направление развития теории Фрейда: противоречие между эросом и деструктивностью, между связью с живым или связью с мертвым на самом деле является основополагающим противоречием в человеке. При этом речь идет не о дуализме двух биологически присущих ему инстинктов, относительно устойчивых и пребывающих в постоянной борьбе друг с другом, пока наконец не победит инстинкт смерти, а о дуализме первичной и основополагающей тенденции всего живого – удерживаться в жизни [11] и ее противоположности, которая появляется, когда человек упускает эту цель. Согласно этой точке зрения «инстинкт смерти» является феноменом зла, который разрастается и берет верх, если не развивается «эрос». Инстинкт смерти относится к психопатологии и не является, как предполагал Фрейд, составной частью нормальной биологии. Соответственно инстинкт жизни представляет собой первичную потенциальность в человеке; инстинкт смерти является вторичной потенциальностью. Первичная потенциальность развивается, когда имеются соответствующие жизненные условия, подобно семени, которое хорошо растет, если есть необходимая влажность, температура и т. д. Если нет необходимых предпосылок, то в человеке появляются некрофильные тенденции, которые начинают господствовать над ним.

Какие же условия приводят к некрофилии? Согласно теории Фрейда, можно предположить, что сила инстинкта жизни или инстинкта смерти остается постоянной и что для последнего существует только одна альтернатива – обратить свою силу вовне или вовнутрь. Поэтому факторы окружающей среды могут способствовать выбору направления, в котором действует инстинкт смерти, но не его интенсивности. Если же, напротив, признается справедливой изложенная выше гипотеза, то возникает вопрос: какие факторы в целом ведут к некрофильному, а какие – к биофильному ориентированию, а точнее, к большей или меньшей интенсивности ориентирования на мертвое у определенных индивидов или групп?

Я не знаю полноценного ответа на этот важный вопрос и считаю весьма существенным дальнейшее исследование проблемы. Тем не менее на основании моего опыта практикующего психоаналитика, а также моих наблюдений и анализа группового поведения я мог бы отважиться сделать некоторые предположения.

Для ребенка важнейшей предпосылкой развития любви к жизни является его совместное проживание с людьми, которые любят жизнь. Любовь к живому так же заразительна, как и любовь к мертвому. Она передается без всяких слов и объяснений и, разумеется, без каких-либо проповедей по поводу того, что надо любить жизнь. Она находит свое выражение скорее в поведении, чем в идеях, скорее в интонации голоса, чем в словах. Она ощущается в общей атмосфере человека или группы, а не в определенных принципах и правилах, по которым они устраивают свою жизнь. Среди специфических условий, необходимых для развития биофилии, я хотел бы упомянуть следующие: теплые, преисполненные любви контакты с людьми в период детства; свобода и отсутствие угроз, обучение принципам, которые ведут к внутренней гармонии или силе, причем скорее примером, чем увещеваниями; введение в «искусство жизни»; оживленный обмен с другими людьми и обустройство жизни, определяемое подлинными интересами. Противоположные предпосылки способствуют развитию некрофилии: созревание среди людей, которые любят мертвое; недостаток инициативы; страх; условия, которые делают жизнь рутинной и неинтересной; механический порядок вместо рационального устройства жизни, обусловленного непосредственными отношениями между людьми.

Совершенно очевидно, что общественные условия оказывают в этом смысле решающее влияние на развитие индивида. Я хотел бы привести еще некоторые соображения по этому поводу, даже если они будут несколько поверхностны.

Больше всего бросается в глаза, что мы находимся в ситуации, в которой резко противостоят друг другу избыток и недостаток как в экономической, так и в психологической области. Пока люди будут затрачивать основную энергию на то, чтобы защитить свою жизнь от посягательств, и на то, чтобы не умереть с голоду, любовь к жизни должна чахнуть, а некрофилия процветать. Другой важной социальной предпосылкой для развития биофилии является устранение несправедливости. При этом я вовсе не думаю, что несправедливость – это когда каждый не обладает в точности тем же, что и другой. Я против такой общественной ситуации, в которой один социальный класс эксплуатирует другой и навязывает ему условия, не допускающие развития полной, достойной человека жизни, или, другими словами, где один социальный класс лишает другой признанного достойным образа жизни. В конечном счете под несправедливостью я понимаю такую общественную ситуацию, в которой человек не является самоцелью, а лишь средством для достижения целей других людей.

В конце концов и свобода является важной предпосылкой для развития биофилии. Но «свобода от» политических оков не является достаточной предпосылкой. Если говорить о развитии любви к жизни, то должна иметь место «свобода для чего-то», свобода созидать и строить, удивляться и на что-то отваживаться. Такая свобода предполагает, что индивид активен и полон сознания ответственности, что он не является рабом или хорошо смазанной шестеренкой в машине.

Подводя итоги, следует сказать, что любовь к жизни будет развиваться наилучшим образом, если в обществе будут иметься следующие предпосылки: безопасность в том смысле, что материальные основы достойного человека существования не будут находиться под угрозой; справедливость в том смысле, что никто не сможет использовать человека в качестве средства для целей других, и свобода в том смысле, что каждый человек имеет возможность быть активным и осознанно ответственным членом общества. Последний пункт особенно важен. Даже в обществе, где господствуют безопасность и справедливость, любовь к жизни может не развиться, если в нем не будет поощряться самостоятельная творческая деятельность индивида. Недостаточно, чтобы люди не были рабами; если общественные условия приводят к существованию автоматов, результатом будет не любовь к живому, а любовь к мертвому. Я еще скажу об этом позже в связи с проблемой некрофилии в атомный век, а точнее, специально в связи с проблемой бюрократической организации общества.

Я сделал попытку показать, что понятия биофилии и некрофилии хотя и родственны Фрейдовым инстинктам жизни и смерти, все же отличаются от них. Они также родственны другим важным понятиям Фрейда, которые относятся к его ранней теории либидо, – «анальному либидо» и «анальному характеру». Это основополагающее открытие Фрейд сделал в своей работе «Характер и анальная эротика». Там говорится: «Личности, которых я собираюсь описывать, выделяются тем, что они проявляют следующие три свойства в постоянном сочетании: они особенно аккуратны, бережливы и своенравны. Каждое из этих слов обозначает небольшую группу или ряд родственных друг другу черт характера. “Аккуратность” подразумевает как чистоплотность, так и добросовестность при исполнении небольших обязанностей, надежность; противоположностью этому были бы: неаккуратность, небрежность. Бережливость может вырасти до размеров жадности; своенравие переходит в упрямство, с которым легко увязывается склонность к гневу и жажда мести. Бережливость и своенравие теснее связаны друг с другом, чем с аккуратностью; они являются также более устойчивой частью всего комплекса, но мне все же представляется неизбежным, что все три черты характера неким образом связаны между собой».

Фрейд считает вероятным, что «в свойствах характера – аккуратности, бережливости и своенравии, – часто проявляющихся у бывших анальных эротиков, можно распознать ближайшие и наиболее устойчивые результаты сублимации анальной эротики». Фрейд и другие психоаналитики после него указывали на иные формы бережливости, которые направлены не на эксперименты, а на деньги, грязь, собственность и на владение бесполезными вещами. Было также доказано, что анальный характер часто проявляет черты садизма и деструктивности. Психоаналитические исследования подтвердили значимость открытия Фрейда посредством обширного клинического материала. Различия во мнениях состоят, однако, в теоретическом объяснении «анального характера», или «накопительного характера», как я его обозначил. В соответствии со своей теорией либидо Фрейд предполагал, что энергия, питающая анальное либидо и его сублимацию, находится в связи с эрогенной зоной (в данном случае с задним проходом) и что это анальное либидо через конституциональные факторы и дополнительные индивидуальные переживания сильнее выражено у индивида, воспитанного в особой чистоплотности, чем у обычного человека. Я придерживаюсь другой точки зрения, нежели Фрейд, поскольку предположение, что анальное либидо как частный случай сексуального либидо является динамической основой для развития анального характера, представляется мне недостаточно доказанным.

Собственный опыт исследования анального характера привел меня к заключению, что мы имеем здесь дело с личностями, которые столь сильно интересуются человеческими выделениями лишь потому, что они вообще чувствуют влечение ко всему неживому. В конце концов экскременты удаляются из организма, поскольку они ему не нужны. Обладатели анального характера чувствуют свое влечение к экскрементам так же, как они чувствуют влечение ко всему, что не имеет ценности для жизни, – грязи, бесполезным вещам и имуществу, которое является только владением и не служит производству или потреблению. Еще необходимы будут обстоятельные исследования, для того чтобы выяснить, в чем заключаются причины развития этого сродства со всем неживым. Есть основания полагать, что наряду с конституциональными факторами важную роль в этом играет характер родителей, и особенно матери. Мать, которая непременно хочет воспитать своего ребенка чистоплотным и проявляет повышенный интерес к его испражнениям, является женщиной с сильно выраженным анальным характером, то есть с сильным интересом к неживому и мертвому, и она окажет влияние на своего ребенка в том же направлении. Кроме того, у нее не будет жизнерадостности; она будет не возбуждать, а приглушать интерес ребенка. Часто ее страх способствует тому, что ребенок страшится жизни и чувствует влечение к неживому. Иначе говоря, не воспитание чистоплотности как таковое, со своими воздействиями на аналогичное либидо, приводит к формированию анального характера, а характер матери, которая через свой страх или ненависть к жизни заставляет интересоваться процессом опорожнения и направляет детскую энергию на страсть обладать и накапливать, используя множество других способов.

В данном описании легко усмотреть значительное сходство анального характера в фрейдистском понимании и некрофильного характера, какой представлен выше. В отношении проявления интереса к неживому и мертвому эти характеры качественно равнозначны. Однако они различаются интенсивностью этого свойства. Я считаю некрофильный характер злокачественной формой такой структуры характера, доброкачественной формой которой является «анальный характер», описанный Фрейдом. Подразумевается, что не существует строго очерченных границ между анальным и некрофильным характерами, и часто бывает трудно различить, имеем ли мы дело с тем или с другим.

Некрофильный характер следует рассматривать как связующее звено между «анальным характером», в основе которого лежит теория либидо Фрейда, и чисто биологическим заключением, опираясь на которое он выводил свое понятие инстинкта смерти. Подобным же образом биофильный характер является связующим звеном между Фрейдовым понятием «генитального характера» и его понятием инстинкта жизни. Тем самым сделан первый шаг к наведению мостов между ранними и более поздними теориями Фрейда, и можно надеяться, что дальнейшие исследования помогут расширить эти мосты.

Если же мы снова обратимся к социальным предпосылкам некрофилии, то возникает вопрос: какая связь существует между некрофилией и духом современного индустриального общества? И далее: какую роль играют некрофилия и равнодушие по отношению к жизни в качестве мотивации атомной войны?

Я не буду здесь заниматься всеми аспектами, которые мотивируют современную войну и которые по большей части имели место уже и в более ранних войнах. Речь идет об одной очень важной проблеме, специально касающейся атомной войны. Какие бы основания ни приводились для прежних войн – будь то защита против нападения, экономические преимущества, освобождение, слава, сохранение определенного образа жизни, – все эти обоснования не являются достаточно весомыми для атомной войны. Нельзя говорить о защите, преимуществах, освобождении или славе, если «в лучшем случае» половина населения в течение часов превратится в пепел, если все культурные ценности будут разрушены, а жизнь оставшихся будет настолько ожесточена, что они будут завидовать мертвым [12].

Как же получается, что, несмотря на все это, продолжаются приготовления к атомной войне, причем не нарастают протесты против нее? Почему люди вместе с детьми и внуками больше не возвышают голоса протеста? Как происходит, что люди, которые имеют многое, для чего стоит жить, или которые по меньшей мере производят впечатление таковых, спокойно принимают в расчет всеобщее уничтожение? Наиболее убедительный ответ на эти вопросы [13]: люди не боятся тотального уничтожения потому, что они не любят жизнь, или потому, что они безразличны по отношению к жизни, или даже потому, что многие испытывают влечение к мертвому.

Эта гипотеза на первый взгляд противоречит всем нашим предположениям относительно того, что люди любят живое и боятся мертвого. Кроме того, наша культура, более чем любая другая, предлагает им всевозможные развлечения и удовольствия. Но, вероятно, следует спросить, не являются ли наши развлечения и удовольствия чем-то совершенно иным, нежели радость и любовь к жизни.

Чтобы найти ответ на этот вопрос, я должен еще раз вернуться к своему анализу ориентирования на живое и мертвое. Жизнь является структурированным ростом и по своей сути не может быть строго контролируема и предопределяема. В жизненной сфере можно оказывать влияние на других только посредством присущих жизни сил, таких как любовь, побуждение или пример. Жизнь может быть пережита только в ее индивидуальных проявлениях – в одном-единственном человеке, или в одной птице, или в одном цветке. Не существует жизни «масс», нет абстрактной жизни. Наша установка на жизнь становится все более механической. Наша основная цель состоит в том, чтобы производить вещи, и в ходе этого поклонения вещам мы превращаем самих себя в предметы потребления. С людьми обращаются как с номерами. Речь идет не о том, хорошо ли обращаются с ними и хорошо ли кормят их (с вещами тоже можно обращаться хорошо), а о том, являются ли люди вещами или живыми существами. Люди находят больше удовольствия в механических аппаратах, чем в живых существах. Встреча с другими людьми происходит на интеллектуально-абстрактном уровне. Ими интересуются как объектами, их общими качествами, статистическими законами массового поведения, а не отдельными живыми существами. Все это идет рука об руку с постоянно возрастающей бюрократизацией. В гигантских центрах производства, в гигантских городах, в гигантских странах людьми управляют как вещами; люди и те, кто ими управляет, превратили себя в вещи и подчиняются законам вещей. Но человек не создан вещью, он гибнет, если становится вещью, и, прежде чем это случится, он впадает в отчаяние и хочет уничтожить жизнь.

В бюрократически организованном и централизованном индустриальном государстве вкусами манипулируют таким образом, что люди потребляют как можно больше; это заранее принимается в расчет с целью получения прибыли. Их интеллигентность и характер стандартизируются посредством постоянно возрастающей роли тестов, которые отдают предпочтение посредственностям и людям, избегающим риска, оригинальности и смелости. В действительности бюрократически-индустриальная цивилизация, преобладающая в Европе и Северной Америке, создала новый тип человека, которого можно обозначить как человека организации, человека-автомата и как homo consumens. Кроме того, он является homo mechanicus, под которым я подразумеваю систему человеческих органов, чувствующую влечение ко всему механическому и испытывающую отвращение ко всему живому. Все же человек наделен природой столь сильными биологическими и психологическими сексуальными инстинктами, что даже homo mechanicus все еще имеет сексуальные устремления и оглядывается на женщин. Но с другой стороны, нет сомнений, что интерес человека-автомата к женщинам снижается. Это точно подмечено в одной нью-йоркской карикатуре: продавщица, которая хочет продать молодой покупательнице духи, рекомендует их следующим образом: «Они пахнут, как новый спортивный автомобиль». Каждый, кто сегодня внимательно наблюдает за поведением мужчин, может подтвердить, что эта карикатура – нечто большее, чем просто хорошая шутка. Совершенно очевидно, что сегодня есть много мужчин, которых больше интересуют спортивные машины, теле– и радиоаппаратура, космические полеты и всевозможные технические игрушки, чем женщины, любовь, природа и хорошая еда. Занятость неорганическими, механическими вещами стимулирует их больше, чем жизнь. Едва ли будет слишком большим преувеличением предположить, что гордость и воодушевление homo mechanicus по поводу приборов, которые могут уничтожить миллионы людей в течение минут и на протяжении многих тысяч миль, гораздо больше, чем его страх и подавленность по поводу масштабов уничтожения. Homo mechanicus все еще наслаждается сексом и выпивкой, но он ищет эти радости в рамках механического и неживого. Он думает, что где-то должна быть такая кнопка, которую нужно только нажать, чтобы получить счастье, любовь и удовольствие. (Многие идут к психотерапевту с иллюзией, что он может им сказать, где находится данная кнопка.) Такой мужчина смотрит на женщину теми же глазами, что и на автомобиль. Он знает кнопку, на которую нужно нажать. Он наслаждается своей властью «раскочегарить» ее, но при этом сам остается холодным зрителем и наблюдателем. Homo mechanicus все больше интересуется машинами и все меньше – участием в собственной жизни и ответственностью за нее. Механическое приводит его в восторг, и, наконец, он чувствует влечение к мертвому и тотальному разрушению.

Можно было бы поразмыслить, какую роль играют убийства в наших развлекательных программах. Фильмы, комиксы и газеты действуют в высшей степени возбуждающе, поскольку содержат огромное количество сообщений о разрушении, садизме и жестокости. Миллионы людей ведут монотонную, но спокойную жизнь. В возбуждение они приходят только тогда, когда видят, что кто-то умирает, или когда они читают об этом, – и совершенно безразлично: идет ли речь об убийстве или о несчастном случае со смертельным исходом во время автогонок. Разве это не является указанием на то, сколь глубоко уже пустило в нас корни очарование мертвым? Приходят на ум выражения типа «убийственно захватывающий», или «я смертельно влюблен», или «это меня просто убивает», и начинаешь задумываться, о каком равнодушии к жизни говорят многочисленные автомобильные катастрофы.

Короче говоря: интеллектуализация, квантификация, абстрагирование, бюрократизация и овеществление – отличительные черты нынешнего индустриального общества – не есть принципы жизни; они являются механическими принципами, если их применяют к людям, вместо того чтобы применять их к вещам. Люди, живущие в такой системе, становятся равнодушными к жизни и чувствуют влечение к мертвому. Правда, сами они этого не замечают. Они принимают возбуждающие соблазны за радость жизни и пребывают в иллюзии, что ведут очень живую жизнь, если обладают и могут пользоваться множеством вещей. Скупые протесты против атомной войны и дискуссия наших специалистов по атомной войне о равновесии тотального или полутотального разрушения показывают, как далеко мы забрели в «темную долину смерти».

Эти признаки некрофильного ориентирования мы находим во всех современных индустриальных обществах, независимо от их политической структуры. Общее в русском государственном капитализме и корпоративном капитализме существеннее, чем различия в обеих системах. И тому и другому обществу присущи бюрократически-механистические методы и подготовка тотального разрушения.

То, что между некрофильным пренебрежением к жизни и восхищением скоростью и всем механическим существует внутреннее родство, было зафиксировано только в последние десятилетия. Однако уже в 1909 г. к осознанию этой связи пришел Маринетти, рассуждая о ней в своем «Первом манифесте футуризма»:

1. Да здравствует риск, дерзость и неукротимая энергия!

2. Смелость, отвага и бунт – вот что воспеваем мы в своих стихах.

3. Старая литература воспевала леность мысли, восторги и бездействие. А вот мы воспеваем наглый напор, горячечный бред, строевой шаг, опасный прыжок, оплеуху и мордобой.

4. Мы говорим: наш прекрасный мир стал еще прекраснее – теперь в нем есть скорость. Под багажником гоночного автомобиля змеятся выхлопные трубы и изрыгают огонь. Его рев похож на пулеметную очередь, и по красоте с ним не сравнится никакая Ника Самофракийская.

5. Мы воспеваем человека за баранкой: руль насквозь пронзает Землю, и она несется по круговой орбите.

6. Пусть поэт жарит напропалую, пусть гремит его голос и будит первозданные стихии.

7. Нет ничего прекраснее борьбы. Без наглости нет шедевров. Поэзия наголову разобьет темные силы и подчинит их человеку.

8. Мы стоим на обрыве столетий!.. Так чего же ради оглядываться назад? Ведь мы вот-вот прорубим окно прямо в таинственный мир Невозможного! Нет теперь ни Времени, ни Пространства. Мы живем уже в вечности, ведь в нашем мире царит одна только скорость.

9. Да здравствует война – только она может очистить мир. Да здравствует вооружение, любовь к Родине, разрушительная сила анархизма, высокие Идеалы уничтожения всего и вся! Долой женщин!

10. Мы вдребезги разнесем все музеи, библиотеки. Долой мораль, трусливых соглашателей и подлых обывателей!

11. Мы будем воспевать рабочий шум, радостный гул и бунтарский рев толпы; пеструю разноголосицу революционного вихря в наших столицах; ночное гудение в портах и на верфях под слепящим светом электрических лун. Пусть прожорливые пасти вокзалов заглатывают чадящих змей. Пусть заводы привязаны к облакам за ниточки вырывающегося из их труб дыма. Пусть мосты гимнастическим броском перекинутся через ослепительно сверкающую гладь рек. Пусть пройдохи-пароходы обнюхивают горизонт. Пусть широкогрудые паровозы, эти стальные кони в сбруе из труб, пляшут и пыхтят от нетерпения на рельсах. Пусть аэропланы скользят по небу, а рев винтов сливается с плеском знамен и рукоплесканиями восторженной толпы [14].

Интересно сравнить некрофильную интерпретацию техники и промышленности у Маринетти с их совершенно биофильной интерпретацией в стихотворении Уолта Уитмена. Стихотворение «На бруклинском перевозе» заканчивается следующими строками:

Цветите вы, города, – несите к ним грузы свои,
несите свое полноводье, широкие, сильные реки,
Растите, и ширьтесь, и будьте выше всего,
что явлено в царстве духа,
Материя, существуй, ибо что же другое бессмертно!
Вы ждали, безгласные лики, вы ждете,
всегда прекрасны,
И мы принимаем вас, не колеблясь,
мы жаждем вас неизменно,
А вы не отринете нас, пред нами не затаитесь,
Вы наша помощь во всем, мы вас не отвергнем —
мы вас утверждаем в себе,
Мы вас не исследуем, нет! Мы просто вас любим —
ибо вы совершенны.
Вы отдаете лепту вечности,
И – велики вы или малы – вы отдаете лепту душе [15].

Или в конце его «Песни деревенской дороги» говорится:

Камерадо, я даю тебе руку!
Я даю тебе мою любовь, она драгоценнее золота,
Я даю тебе себя самого раньше всяких наставлений и заповедей;
Ну, а ты отдаешь ли мне себя? Пойдешь ли вместе со мной в дорогу?
Будем ли мы с тобой неразлучные до последнего дня нашей жизни? [16]

При сравнении взглядов Маринетти и Уитмена на промышленность становится ясно, что промышленное производство как таковое необязательно должно противоречить принципам жизни. Речь идет о том, подчинены ли принципы жизни механизации или они сами берут верх. Совершенно очевидно, что наш индустриальный мир до сих пор не нашел ответа на вопрос: каким образом может быть осуществлен гуманистический индустриализм в противовес индустриализму бюрократическому, который и сегодня правит нашей жизнью?

IV. Индивидуальный и общественный нарциссизм

Одним из наиболее плодотворных и прозорливых открытий Фрейда является понятие нарциссизма. Сам Фрейд считал его одним из важнейших результатов своих исследований и привлекал для объяснения столь различных феноменов, как психозы («нарциссические неврозы»), любовь, боязнь кастрации, ревность и садизм, а также для лучшего понимания массовых явлений, например готовности угнетенных классов быть лояльными по отношению к господствующим над ними классам. В этой главе я хотел бы продолжить ход мысли Фрейда и исследовать роль, которую играет нарциссизм в национализме, национальной ненависти и психологической мотивации деструктивности и войны.

При этом мне хотелось бы отметить, что понятие нарциссизма почти не нашло отражения в работах Юнга и Адлера. Хорни также не уделяет ему должного внимания. Даже в теории и практике ортодоксальных фрейдистов это понятие обычно применялось только в отношении нарциссизма у маленьких детей и психически больных пациентов. Это объясняется тем, что Фрейд принудительно включил понятие нарциссизма в свою теорию либидо.

Исходным моментом для Фрейда было его стремление объяснить шизофрению с помощью теории либидо. Перед лицом того факта, что либидо пациента-шизофреника, по-видимому, не имеет никакого отношения к объектам (ни в реальности, ни в его фантазии), Фрейд поставил вопрос: «Какова судьба шизофренического либидо, лишенного объекта?» Его ответ гласит: «Либидо, изолированное от внешнего мира, будет направлено на Я. Это определяет поведение человека, которое мы можем назвать нарциссизмом». Фрейд предполагал, что либидо первоначально накапливается в Я, как в «большом резервуаре», затем оно распространяется на объекты, но его можно легко лишить объектов и возвратить в Я. В 1922 г. Фрейд изменил свою точку зрения и указывал на Оно как на большой резервуар либидо, хотя кажется, что он так никогда и не отказался до конца от своих более ранних воззрений.

Во всяком случае, теоретический вопрос, исходит ли либидо первоначально из Я или из Оно, не является существенным для значения понятия. Фрейд никогда не менял своего основного взгляда, согласно которому первоначальным состоянием человека в его раннем детстве является состояние «первичного нарциссизма», когда еще нет никаких отношений с внешним миром; затем ребенок в ходе своего нормального развития начинает распространять и углублять свои (связанные с либидо) отношения с внешним миром, однако часто случается так (особенно наглядно это проявляется у душевнобольных), что привязанное к объектам либидо может быть возвращено и снова направлено на собственное Я («вторичный нарциссизм»). Но даже при нормальном развитии человек остается до известной степени нарциссичным в течение всей своей жизни.

Но как происходит развитие нарциссизма у «нормального» человека? Фрейд обозначил основные линии этого развития, и в следующем абзаце я хотел бы коротко подытожить его результаты.

Плод пребывает в утробе матери еще в состоянии абсолютного нарциссизма. «Так при рождении мы делаем шаг от абсолютного самодостаточного нарциссизма к восприятию изменяющегося внешнего мира и к началу поиска объекта…» Проходят месяцы, прежде чем ребенок сможет воспринимать предметы вне самого себя как принадлежащие к не-Я. Поскольку ребенок со своим нарциссизмом должен пройти через многие разочарования, поскольку он, кроме того, все лучше узнает внешний мир и его закономерности, первоначальный нарциссизм «по необходимости» превращается в «любовь к объектам». «Но, – говорит Фрейд, – человек остается в известной степени нарциссичным и после того, как он нашел внешние объекты своего либидо».

Развитие индивида, по Фрейду, можно обозначить как развитие от абсолютного нарциссизма к объективному мышлению и объектной любви, хотя при этом речь все же идет о способности, имеющей известные границы. У «нормального», «зрелого» человека нарциссизм ограничен социально признанным минимумом, однако никогда не исчезает полностью. Наш опыт повседневной жизни подтверждает наблюдения Фрейда. У большинства людей, по-видимому, имеется нарциссическое ядро, которого не касаются и которое приводит к краху любую попытку его уничтожить.

Тот, кто не знаком с терминологией Фрейда, вероятно, без более конкретного описания не сможет составить ясного представления о реальности и силе нарциссизма. Далее я попытаюсь дать такое описание. Сначала, однако, необходимо кое-что пояснить относительно терминологии Фрейда. Его представления о нарциссизме базируются на его понятии сексуального либидо. Однако, как выяснилось, эта механистическая точка зрения на либидо скорее блокирует, чем продвигает дальше развитие понятия нарциссизма. По моему мнению, содержащиеся в нем возможности могут быть использованы намного лучше, если рассматривать его с точки зрения психической энергии, которая не идентична энергии полового инстинкта. Подобным образом поступил Юнг, известное признание этой мысли можно найти даже у самого Фрейда в его представлении о десексуализированном либидо. Но если несексуальная психическая энергия и отличается от либидо Фрейда, то все же, как и в случае с либидо, речь идет о понятии энергии; она основывается на психических силах, которые становятся очевидными только в своих проявлениях, обладающих определенной интенсивностью и идущих в определенном направлении. Эта энергия связывает и развязывает, держит индивида в самом себе и одновременно поддерживает его связь с внешним миром. Даже если не согласиться с более ранней точкой зрения Фрейда, что половой инстинкт (либидо) наряду с инстинктом жизни является единственной важной силой, определяющей человеческое поведение, и если вместо этого употреблять более общее понятие психической энергии, то и в этом случае различие все же не столь велико, как предполагают многие догматики. Существенным в любой теории или терапии, которую можно было бы определить как психоанализ, является динамическое понимание человеческого поведения; это означает, что исполненные энергией силы мотивируют поведение и его можно понять и предсказать лишь тогда, когда поняты эти силы. Эта динамическая точка зрения на человеческое поведение является центральным пунктом в системе Фрейда. Как эти силы понимаются в теоретическом плане – в понятиях механистически-материалистической философии или в понятиях гуманистического реализма, – вопрос хотя и важный, но все же второстепенный по сравнению с центральным значением динамической интерпретации человеческого поведения.

Наше описание нарциссизма начнем с двух экстремальных примеров: «первичного нарциссизма» новорожденного и нарциссизма душевнобольного. Новорожденный еще не имеет отношения к внешнему миру (по терминологии Фрейда, еще не состоялось определение объекта). Это можно выразить также следующим образом: внешний мир не существует для новорожденного, во всяком случае, он не в состоянии сделать различие между Я и Не-Я. Мы можем также сказать, что новорожденный не имеет «интереса» (inter-esse – быть внутри) к внешнему миру. Единственная реальность, существующая для новорожденного, – это он сам: его тело, его физические ощущения тепла и холода, жажды, потребности в сне и физическом контакте.

Душевнобольной находится в положении, которое несущественно отличается от положения новорожденного. Но в то время, как для новорожденного внешний мир еще не возник как реальность, для душевнобольного он уже перестал существовать в качестве реальности. Например, в случае галлюцинаций органы чувств теряют свою функцию регистрировать происходящее во внешнем мире и регистрируют лишь субъективные переживания типа сенсорных реакций на предметы внешнего мира. При мании преследования действует тот же механизм. Субъективные эмоции, например страх и подозрение, настолько объективируются, что параноик убежден в заговоре других людей против него. Именно этим он отличается от невротика: последний может жить в постоянном страхе, что его ненавидят, или преследуют, или что-то подобное, однако он всегда сознает, что речь идет лишь о его опасениях. У параноика страх превращается в факт.

Особый род нарциссизма, пограничного между нормой и душевной болезнью, можно наблюдать у людей, обладающих необычайной властью. Египетские фараоны, римские императоры, представители рода Борджиа, Гитлер, Сталин и Трухильо – все они обнаруживают определенные сходные черты характера. Они обладают абсолютной властью; им принадлежит последнее слово, включая жизнь и смерть. Власть делать все, что они хотят, кажется безграничной. Они – боги, и только болезнь, возраст или смерть могут им как-то повредить. Решение проблемы человеческого существования они пытаются найти в том, что делают отчаянную попытку перешагнуть границы этого существования. Они пытаются поступать таким образом, как будто не существует границ для их прихотей и жажды власти. Они спят с бесчисленными женщинами, убивают несметное количество людей, везде строят свои дворцы и «хватают звезды», «хотят невозможного». (В своей драме «Калигула» Камю точно описал это опьянение властью.) Это безумие, даже если это и попытка решить проблему существования посредством необоснованного утверждения собственной нечеловеческой природы. Это такое безумие, которое проявляет тенденцию к постоянному усугублению в течение жизни. Чем больше человек пытается стать богом, тем более он изолирует себя от всех остальных людей; эта изоляция нагоняет на него все возрастающий страх. Ему кажется, что все являются его врагами, и, чтобы справиться с этим страхом, он должен все более укреплять свою власть, свою беззастенчивость и свой нарциссизм. Мания цезаря Калигулы была бы не более чем душевной болезнью, если бы он посредством своей власти не подчинял реальность своим нарциссическим фантазиям. С одной стороны, он заставил всех согласиться с тем, что он – бог, самый могущественный и мудрый из всех; благодаря этому собственная мания величия казалась ему вполне обоснованной. С другой стороны, его все ненавидели, пытались свергнуть и убить, вследствие чего его патологическая подозрительность содержала элемент реальности. Получается, что связь с действительностью не совсем была утеряна, и у него оставался небольшой остаток душевного здоровья, который, впрочем, мог быть легко подорван.

Психоз является состоянием абсолютного нарциссизма, состоянием, из-за которого индивид порвал все связи с внешней реальностью и заместил ее собственной личностью. Он весь переполнен самим собой, он превратил себя «в бога и весь мир». Этот вывод позволил Фрейду впервые открыть дорогу к динамическому пониманию сущности психоза.

Поскольку, вероятно, не все читатели хорошо знакомы с проблемой психоза, я считаю необходимым дополнить описание нарциссизма, наблюдаемого у невротической и у «нормальной» личности. Наиболее элементарная форма нарциссизма проявляется у среднего человека в его отношении к своему телу. Большинству людей нравится собственное тело, лицо и фигура, и если их спросить, хотели бы они поменяться с кем-нибудь, кто, вероятно, гораздо красивее их, они ответят на это решительным отказом. Еще более показателен тот факт, что для большинства людей вид и запах их собственных испражнений ничего не значит (некоторые считают его даже приятным), в то время как к испражнениям других людей они испытывают явное отвращение. Это совершенно очевидно не имеет ничего общего с эстетической оценкой или оценкой другого рода; то, что в связи со своим телом воспринимается как приятное, в связи с другим телом воспринимается как неприятное.

Теперь обратимся к другому, не столь широко распространенному случаю нарциссизма. Некто звонит врачу и требует назначить дату приема. Врач говорит, что на этой неделе у него все расписано, и предлагает назначить прием на следующей неделе. Пациент настаивает на более раннем сроке и в качестве объяснения говорит не о том, зачем нужна такая срочность, чего следовало бы ожидать, а объясняет, что он живет в пяти минутах ходьбы от кабинета врача. Когда врач отвечает ему, что этот факт отнюдь не решает его проблем со временем, пациент не проявляет понимания и продолжает настаивать на своем аргументе, считая его обоснованным для назначения более раннего срока визита. Если врач психиатр, то он сделает важное диагностическое наблюдение, а именно – он имеет дело с исключительно нарциссичным человеком, то есть тяжелобольным. Обоснования лежат на поверхности. Пациент не в состоянии отделить ситуацию врача от своей собственной ситуации. Он не видит ничего, кроме своего желания посетить врача, поскольку у него не займет много времени прийти к нему. Врач не существует для него как самостоятельная личность со своим расписанием приема и своими потребностями. Логическое заключение этого пациента гласит: если для него удобно посетить врача, то и врачу должно быть удобно его принять. Диагноз будет иным, если пациент после первого объяснения врача будет способен ответить: «Конечно, я понимаю вас, доктор, пожалуйста, извините меня, с моей стороны было действительно глупо сказать такое». Хотя в этом случае мы также имеем дело с нарциссичным пациентом, который сначала не делает различия между собственной ситуацией и ситуацией врача, однако его нарциссизм не столь интенсивен и упрям, как у первого пациента. Такой человек еще в состоянии понять подлинную ситуацию, если на нее будет указано, и отреагировать соответственно ей. Ему будет неловко за свой промах, после того как он это поймет; пациент же первого типа, напротив, ни в коем случае не будет смущен – он будет только критиковать врача и говорить, что тот слишком глуп, поскольку не понимает таких простых вещей.

Сходное явление можно наблюдать у нарциссичного человека, влюбленного в женщину, которая не отвечает на его любовь. Он просто не поверит, что женщина его не любит. Он будет аргументировать ситуацию следующим образом: «Это невозможно, чтобы она меня не любила, в то время как я ее так сильно люблю». Или: «Я не мог бы ее так сильно любить, если бы она меня тоже не любила». Затем он попытается объяснить себе отсутствие взаимности со стороны женщины примерно так: «Она неосознанно любит меня; она страшится силы своей любви; она хочет испытать меня, чтобы помучить», и тому подобное. Существенным здесь, как и в предыдущем случае, является то, что нарциссичный человек не в состоянии поставить себя на место другого человека, иного, нежели он сам.

Теперь рассмотрим два феномена, которые, казалось бы, не имеют ничего общего между собой, и все же оба отмечены нарциссизмом. Некая женщина проводит ежедневно по многу часов перед зеркалом, причесываясь и подкрашиваясь. Она делает это не только потому, что тщеславна. Она прямо одержима своим телом и своей красотой, и ее тело является для нее единственной значимой реальностью. Ее поведение сильно напоминает греческую легенду о прекрасном юноше Нарциссе, который пренебрег любовью нимфы Эхо, умершей затем от разбитого сердца. Немезида (или Афродита) наказала его тем, что он влюбился в собственное зеркальное отражение в воде озера и погиб от восхищения собой. Греческая легенда явно указывает на то, что такого рода «самовлюбленность» есть проклятие и что в своих экстремальных формах она приводит к саморазрушению [17]. Другая женщина (это вполне может быть и та же самая, только несколькими годами позже) страдает от ипохондрии. Хотя она и не пытается себя приукрасить, эта женщина также все время занята своим телом, поскольку постоянно боится болезней. Конечно, у каждого есть свои основания, чтобы судить о позитивных и негативных сторонах этой картины, но они не должны нас здесь занимать. В данном случае для нас важно знать, что за обоими феноменами скрывается одинаково нарциссичная занятость собственной персоной, ограничивающая проявление интереса к окружающему миру.

Сходным образом обстоит дело с моральной ипохондрией. Здесь человек опасается не болезни или смерти, а боится провиниться. Такой человек постоянно размышляет над тем, в чем он виноват, что он сделал неправильно, какие грехи он совершил и т. п. В то время как со стороны, а также в своих собственных глазах он производит впечатление особо совестливого и морального человека, даже готового заботиться о других, на самом деле он занят только самим собой, своей совестью, тем, что могут сказать о нем другие, и т. д. Нарциссизм, лежащий в основе физической и моральной ипохондрии, отличается от нарциссизма тщеславного человека лишь тем, что он менее заметен для неопытного глаза. Этот род нарциссизма, который К. Абрахам классифицировал как негативный нарциссизм, обнаруживается особенно отчетливо в состоянии меланхолии. Подобные состояния характеризуются чувствами собственной недостаточности, нереальности и самообвинения.

В менее выраженной форме нарциссическое ориентирование встречается также в повседневной жизни. Об этом свидетельствует один прекрасный анекдот. Писатель встречает друга, долго и нудно рассказывает ему о себе. Наконец он говорит: «Я так долго говорил о себе. Теперь давай поговорим о тебе. Как тебе нравится моя последняя книга?» Этот человек является типичным представителем тех, кто занят только собой и интересуется другими лишь постольку, поскольку они являются эхом его собственной персоны. Даже когда они проявляют себя как люди любезные, готовые помочь, они делают это зачастую лишь потому, что сами себе нравятся в этой роли; они употребляют всю свою энергию на то, чтобы восхищаться собой, вместо того чтобы посмотреть на вещи глазами человека, которому они помогают.

По каким признакам можно узнать нарциссичного человека? Есть тип, который легко распознаваем. Ему присущи все черты самодовольства. Если он бросает несколько незначительных слов, по нему видно, что у него осталось чувство, как будто он сказал нечто очень важное. Обычно он совсем не слушает других и едва ли интересуется тем, что они говорят. (Если он умен, то пытается скрыть это, задавая вопросы и принимая вид заинтересованного слушателя.) Нарциссичного человека можно также узнать по очень чувствительной реакции на любую критику. Эта чувствительность может выражаться в том, что он оспаривает обоснованность критики, реагирует на нее гневно или депрессивно. Во многих случаях нарциссическое ориентирование может скрываться за скромным и безропотным поведением; на самом же деле нередко случается, что нарциссичный человек делает покорность предметом своего самолюбования. Как бы ни выглядели различные формы выражения нарциссизма, общим для них всех является отсутствие подлинного интереса к внешнему миру [18]. Иногда нарциссичного человека можно определить по выражению его лица. На нем можно наблюдать проблеск ума или усмешку, которая одним придает выражение самодовольства, а другим позволяет выглядеть сияющими от счастья, вызывающими доверие, ребячливыми. Часто нарциссизм, особенно в его экстремальных формах, можно определить по особому блеску в глазах, который одни принимают за признак святости, а другие – за признак легкого помешательства. Многие нарциссичные личности непрерывно говорят, часто за едой, при этом они сами забывают о еде и заставляют других ждать себя. Общество и еда не так важны для них, как их Я.

Нарциссичный человек совсем не обязательно должен делать предметом своего нарциссизма всю свою личность. Часто он снабжает нарциссизмом только отдельные ее аспекты, например честь, интеллигентность, физические способности, остроумие, внешность (иногда даже ограничиваясь отдельными деталями – волосами или носом). Иногда его нарциссизм относится к таким качествам, которыми нормальный человек вовсе бы не гордился, например боязливость и способность при этом заранее предвидеть опасность. «Он» идентифицирует себя с частным аспектом себя самого. Если мы спросим, что есть «он», то правильный ответ должен быть следующим: «он» – это его разум, его слава, его богатство, его совесть и т. д. Все идолы разных религий также представляли собой различные частные аспекты человека. Для нарциссичного человека каждое из этих частных свойств, образующих его самость, может быть объектом нарциссизма. Некто, чья самость представлена его владением, вполне может смириться с опасностью – потерять свои честь и достоинство, но угроза его владению была бы для него равнозначна угрозе жизни. Кому-то, чья самость выражена в его интеллигентности, будет настолько неловко сказать глупость, что из-за этого он может впасть в глубокую депрессию. Однако чем интенсивнее нарциссизм, тем меньше человек признает свою ошибку, тем меньше он признает справедливую критику со стороны других. Он будет вне себя от постыдного поведения другого или будет думать, что у другого недостает чуткости или он недостаточно образован, чтобы иметь возможность о чем-то правильно судить. (В связи с этим я вспоминаю одного очень остроумного, но в высшей степени нарциссичного человека, которому были представлены результаты теста, отнюдь не отвечающие его идеальным представлениям о самом себе. Он отреагировал на них следующим образом: «Мне жаль психолога, который проводил со мной этот тест, вероятно, он совсем сошел с ума».)

Остается упомянуть еще один аспект, характеризующий феномен нарциссизма. Поскольку нарциссичный человек делает свое «самомнение» предметом собственного нарциссизма, то так же он поступает со всем, что связано с его личностью. Его идея, его знания, его дом, а также люди, входящие в «сферу его интересов», становятся объектами его нарциссической склонности. Как показал Фрейд, наиболее частым примером является, вероятно, нарциссизм по отношению к собственным детям. Многие родители полагают, что их дети красивее, интеллигентнее, умнее, чем дети других людей. Чем меньше дети, тем интенсивнее это нарциссическое предубеждение. Родительская любовь, и особенно любовь матери к маленькому ребенку, в значительной степени является расширением собственного Я. И у взрослых любовь между мужчиной и женщиной часто имеет нарциссические черты. Мужчина, влюбленный в женщину, может переносить на нее свой нарциссизм, поскольку она становится «его». Он часто восхищается и чтит ее за качества, которые он перенес на нее. Она становится носительницей необычайных качеств лишь постольку, поскольку она превратилась в часть его самого. Такой человек часто считает, что все, чем он обладает, просто замечательно, он «влюблен» в свое владение.

Нарциссизм является пристрастием такой интенсивности, которая у многих людей сравнима с половым инстинктом и инстинктом самосохранения. Иногда оно проявляется даже сильнее, чем оба эти инстинкта. Даже у среднего человека, у которого нарциссизм не достиг такой интенсивности, продолжает существовать нарциссическое ядро, которое, как кажется, почти невозможно уничтожить. Если это утверждение справедливо, то мы можем предположить, что нарциссическое пристрастие, так же как половой инстинкт и инстинкт самосохранения, имеет важную биологическую функцию. Как только поставлен этот вопрос, сам собой напрашивается ответ. Каким образом мог бы выжить отдельный человек, если бы его физические потребности, интересы, желания не были заряжены сильной энергией? Биологически, с точки зрения выживания, человек должен воспринимать себя как нечто гораздо более важное, чем все его окружающее. Если он этого не будет делать, откуда он возьмет энергию и желание защищаться от других, работать для поддержания своего существования, бороться за свою жизнь и добиваться успеха в борьбе с окружающей средой? Без нарциссизма он, вероятно, был бы святым, – но велик ли шанс на выживание у святых? То, что было бы очень желательно с духовно-религиозной точки зрения – чтобы вообще не было нарциссизма, – было бы в высшей степени опасно со светской точки зрения, согласно которой необходимо сохранить жизнь. Телеологически это означает, что природа человека в значительной мере должна быть снабжена нарциссизмом, чтобы дать ему возможность выжить. Это тем более имеет значение, поскольку, в отличие от животного, природа не обеспечила человека хорошо развитыми инстинктами. Животное не имеет «проблем» с выживанием, потому что врожденные инстинкты избавляют его от необходимости размышлять и принимать решение относительно того, хочет ли он употребить свои силы или нет. У людей функционирование аппарата инстинктов в значительной мере утеряло свою действенность, вследствие чего нарциссизм перенимает на себя весьма необходимую биологическую функцию.

Если мы допустим, что нарциссизм выполняет важную биологическую функцию, перед нами встает новый вопрос. Разве экстремальный нарциссизм не делает человека равнодушным по отношению к окружающим, разве он не приводит к ситуации, когда человек не в состоянии поступиться собственными потребностями, хотя бы это и было необходимо для сотрудничества с другими людьми? Разве нарциссизм не делает человека асоциальным и в экстремальных случаях действительно душевнобольным? Вне всяких сомнений, экстремальный индивидуальный нарциссизм был бы тяжелым препятствием для любой социальной жизни. Если же это справедливо, то нарциссизм должен находиться в конфликте с принципом сохранения жизни, поскольку отдельный человек может выжить лишь в том случае, если он организуется в группы; едва ли кто-либо будет в состоянии в одиночку защититься от опасностей природы, он не сможет выполнять и различные работы, которые могут быть осуществлены только в группах.

Так мы пришли к парадоксальному выводу, что нарциссизм необходим для сохранения жизни и одновременно представляет собой угрозу ее сохранению. Решение этого парадокса представляется двояким. С одной стороны, выживанию служит оптимальный, а не максимальный нарциссизм. То есть в биологически необходимой степени нарциссизм может быть совместим с социальным сотрудничеством. С другой стороны, индивидуальный нарциссизм может превращаться в групповой, и тогда род, нация, религия, раса и тому подобное заступают на место индивида и становятся объектами нарциссической страсти. Таким образом, нарциссическая энергия остается, но она применяется в интересах сохранения группы вместо сохранения жизни отдельного индивида. Но прежде, чем я остановлюсь на проблеме общественного нарциссизма и его социологической функции, я хотел бы сказать о патологии нарциссизма.

Опаснейшим последствием нарциссической привязанности является потеря рационального суждения. Предмет нарциссического интереса рассматривается как ценный (хороший, красивый, умный и т. д.), но не на основании объективной оценки, а благодаря тому, что речь идет о собственной персоне или о том, что ей принадлежит. Нарциссическая оценка есть предубеждение, она необъективна. Обычно такое предубеждение так или иначе рационализируется, и эта рационализация, в зависимости от интеллигентности и утонченности соответствующего лица, может быть более или менее обманчивой. Это искажение обычно легко распознаваемо в нарциссизме алкоголика. Перед нами человек, который говорит поверхностные и банальные вещи, но делает это с таким видом и произносит их таким тоном, как будто он рассказывает о чем-то необычном и интересном. Субъективно он пребывает в эйфорическом ощущении своего невероятного превосходства над всеми, в действительности же он находится в состоянии самовозвеличения. Все это еще не свидетельствует о том, что в высшей степени нарциссичный человек должен говорить только о скучном. Если он одарен и интеллигентен, он может высказывать и интересные мысли, а его мнение, что эти мысли – ценные, не всегда бывает ложным. Но нарциссичный человек склонен к тому, чтобы в любом случае высоко оценивать свои собственные произведения, причем их подлинное качество не играет здесь решающей роли. (При «негативном нарциссизме» имеет место прямо противоположное явление. В данном случае человек недооценивает все, что исходит от него, и его мнение поэтому столь же малообъективно.) Если бы человек осознавал, сколь искажена его нарциссическая оценка, это было бы полбеды. Тогда он мог бы посмеяться над своим нарциссическим искажением фактов. Но такое случается лишь изредка. Обычно такой человек уверен, что он ни в коем случае не предубежден и его мнение объективно и соответствует фактам. Это приводит к тяжелому ущербу для его умственных и оценочных способностей, поскольку их помутнение происходит каждый раз, когда речь заходит о нем самом или о том, что ему принадлежит. Соответственно искажается и мнение нарциссичного человека относительно вещей, которые не касаются его самого и его собственности. Внешний мир (не-Я) – неполноценен, опасен и аморален. Так нарциссичный человек приходит к колоссальному искажению вещей. Он сам и все, что ему принадлежит, переоценивается. Все, что находится вне его самого, недооценивается. Совершенно очевидно, что такое поведение вредит оценочным способностям.

Еще более патологическим элементом в нарциссизме является эмоциональная реакция на критику какого-либо объекта нарциссизма. Обычно человек не горячится, когда то, что он сказал или сделал, подвергается критике, если она корректна и не ведется с враждебным намерением. Нарциссичный человек, напротив, реагирует в высшей степени озлобленно на любую критику, обращенную в его адрес. Он склонен воспринимать эту критику как враждебную атаку, поскольку, основываясь на своем нарциссизме, он не может себе представить, что она может быть справедливой. Интенсивность его озлобленности может быть вполне понята, если вспомнить, что нарциссичный человек пребывает вне связи с миром, что он совсем один и одержим страхом. Это чувство одиночества и страха он компенсирует своим нарциссическим самовозвеличением. Если он есть мир, то не существует внешнего мира, который может внушить ему страх; если он есть все, то он уже не один. Поэтому он чувствует, что все его существование находится под угрозой, если затронут его нарциссизм. Если его единственная защита против страха – самовозвеличение – находится под угрозой, страх появляется снова и приводит его в сильную ярость. Эта ярость будет проявляться интенсивнее, если для него не будет существовать возможности уменьшить опасность с помощью соответствующих ответных мер; только уничтожение критика или собственное уничтожение могут предохранить такого человека от потери его нарциссической безопасности.

Реакцией на затронутый нарциссизм может быть не только взрывная ярость, но, напротив, – депрессия. Нарциссичный человек обретает чувство идентичности посредством своего возвеличения. Внешний мир не является для него проблемой, поскольку ему самому удалось стать миром, в котором он приобрел чувство всезнания и всемогущества. Если затронут его нарциссизм и если он по известным причинам, например по причине субъективной или объективной слабости своей позиции относительно позиции своего критика, не может позволить себе приступ ярости, он впадает в депрессию. Он не имеет отношения к миру и не интересуется им; он ничто и никто, поскольку он не развил свое Я как центр своих отношений с миром. Если же его нарциссизм затронут настолько сильно, что он не может его больше восстановить, то его Я разрушается, и его субъективной реакцией на это является чувство депрессии. Элемент печали и меланхолии, на мой взгляд, покоится на нарциссическом представлении о чудесном Я, которое умерло и о котором грустит депрессивная личность. Именно потому, что склонный к депрессии человек боится депрессии, связанной с повреждением собственного нарциссизма, он с таким отчаянием пытается избежать его. Для этого есть различные возможности. Одна из них состоит в том, чтобы и дальше укреплять нарциссизм, чтобы никакая критика извне и никакая осечка не могли поколебать нарциссическую позицию. Иными словами, интенсивность нарциссизма в данном случае усиливается для того, чтобы отразить угрозу. Конечно, это означает, что нарциссичный человек пытается таким образом избавиться от угрожающей депрессии, вследствие чего его душевная болезнь усугубляется, и наконец он впадает в психоз.

Однако для человека, нарциссизм которого находится под угрозой, существует и другой вариант решения проблемы, который для него лично является более удовлетворительным, а для других – более опасным. Он состоит в попытке преобразовать действительность таким образом, что она до известной степени будет соответствовать его нарциссическому представлению о себе. Примером этого может быть нарциссичный изобретатель, который, сделав всего лишь небольшое открытие второразрядного значения, полагает при этом, что открыл вечный двигатель. Более тяжелыми последствиями чреват выбор решения, состоящего в том, что человек любыми средствами пытается получить одобрение со стороны другой личности или миллионов людей. Последнее относится к личностям, активно участвующим в общественной жизни, опережающим вспышку потенциального психоза гарантированными аплодисментами и одобрением миллионов сограждан. Наиболее известным примером подобной личности является Гитлер. Здесь мы имеем дело с экстремально нарциссичным человеком, который, вероятно, заболел бы ярко выраженным психозом, если бы ему не удалось побудить миллионы людей поверить в образ, который он сам себе создал, всерьез воспринять его высокопарные фантазии о тысячелетней империи и если бы ему не удалось переделать действительность таким образом, что его приверженцы могли считать это доказательством его правоты. После того как планы Гитлера провалились, он должен был совершить самоубийство, поскольку крушение его нарциссических представлений о себе было совершенно невыносимо.

В истории есть немало примеров вождей, одержимых манией величия, которые «лечили» свой нарциссизм тем, что переделывали мир под себя; такие люди должны пытаться уничтожить всех своих критиков, поскольку голос разума представляет для них серьезную опасность. Мы видим, что потребность таких людей, как Калигула и Нерон, Сталин и Гитлер, состоит в том, чтобы найти тех, кто в них верит, и с их помощью начать переделывать действительность таким образом, чтобы она соответствовала их нарциссизму. Интенсивным и отчаянным уничтожением всех, кто их критиковал, они пытались предупредить взрыв собственного безумия. Парадоксальным образом наличие элемента безумия у таких вождей способствует их успеху. Он сообщает им ту меру уверенности и беззастенчивости, которая так импонирует среднему человеку. Конечно, эта потребность изменять мир и склонять других людей к осуществлению своих идей и бредовых представлений требует талантов и способностей, которых нет у средних людей, как здоровых, так и душевнобольных.

В патологии нарциссизма следует различать две его формы – доброкачественную и злокачественную. При доброкачественной форме объектом нарциссизма является результат собственных усилий. Так, например, некто может быть преисполнен нарциссической гордости за свою работу в качестве столяра, ученого или крестьянина. До тех пор пока предметом его нарциссизма является что-либо, над чем он должен работать, его исключительный интерес к своей работе и к своему достижению постоянно находит противовес в его интересе к продвижению самой работы и к материалу, с которым он работает. Таким образом, динамика доброкачественного нарциссизма регулируется сама собой. Энергия, побуждающая к работе, в основном нарциссична по своей сути, но именно потому, что сама работа вызывает необходимость поддерживать отношения с реальностью, нарциссизм постоянно сокращается и находится в определенных границах. Этот механизм может служить объяснением того, что мы встречаем много нарциссичных и одновременно в высокой степени творческих людей.

При злокачественном нарциссизме его предметом является не то, что человек делает или производит, а то, что он имеет, например собственное тело, внешний вид, здоровье, богатство и т. д. Этот вид нарциссизма злокачествен потому, что элемент коррекции, который мы находим в доброкачественной форме нарциссизма, здесь отсутствует. Если я «велик», если я имею определенное качество, то нет необходимости в поддержании отношений с внешним миром. У меня нет необходимости напрягаться. В то время как я пытаюсь сохранить образ своего величия, я все больше и больше отдаляюсь от реальности и должен все более усиливать нарциссический заряд, чтобы лучше защитить себя от опасности обнаружения моего нарциссически раздутого Я. Поэтому злокачественный нарциссизм не удерживается в рамках и приводит к грубому солипсизму и ксенофобии. Тот, кто научился сам чего-то достигать, не может не признавать, что и другие могут достигнуть того же подобным образом, даже если нарциссизм и убеждает этого человека, что его собственное достижение лучше, чем достижение других людей. Тому же, кто ничего не достиг, будет весьма трудно признать достижения других, и по этой причине он будет вынужден все более изолировать себя в своем нарциссическом блеске.

До сих пор мы описывали динамику индивидуального нарциссизма, его феномен, биологическую функцию и патологию. Это описание позволит нам понять феномен общественного нарциссизма и ту роль, которую он играет как источник насилия и войны.

В центре последующего обсуждения находится феномен превращения нарциссизма личности в групповой нарциссизм. Нашим исходным пунктом должно быть наблюдение социологической функции общественного нарциссизма, которая выполняется параллельно с биологической функцией индивидуального нарциссизма. С точки зрения любой организованной группы, которая хочет продолжать свое существование, необходимо, чтобы группа получала нарциссическую энергию от своих членов. Дальнейшее существование группы в известной степени зависит от того, воспринимается ли она членами группы столь же серьезно, как собственная жизнь, или даже еще серьезнее, и кроме того, от их веры если и не в превосходство над другими, то, по крайней мере, в свою правоту. Без этих нарциссических составляющих вряд ли существовала бы в группе необходимая для ее функционирования энергия, особенно в тех случаях, когда требуются жертвы.

В динамике группового нарциссизма мы сталкиваемся с феноменами, схожими с теми, которые мы уже встречали в связи с индивидуальным нарциссизмом. И здесь мы можем делать различия между доброкачественными и злокачественными формами. Если целью группового нарциссизма является некое достижение, то разворачивается тот же диалектический процесс, о котором мы уже говорили. Потребность осуществить созидательное действие неизбежно заставляет выйти за пределы узкого круга группового солипсизма. (Если речь идет о завоевании как о желанном достижении группы, то, конечно, в этом случае вряд ли будет иметь место позитивное влияние на ее членов, как это бывает при истинно благородных целях.) Если же объектом группового нарциссизма является сама группа в ее сложившейся форме, если речь идет только о ее блеске и славе, о ее прежних достижениях и физической конституции ее членов, вышеупомянутые противоположные тенденции не будут развиваться и будут постоянно возрастать нарциссическое ориентирование и вытекающие из него последствия. Конечно, в реальности оба элемента часто связаны друг с другом.

Остается сказать еще об одной социологической функции группового нарциссизма. Общество, не располагающее средствами обеспечения большинства или значительной части своих членов, если оно не хочет вызвать среди них недовольства, должно содействовать достижению этими людьми удовлетворения нарциссизма злокачественного типа. Для людей, бедных в хозяйственном и культурном отношении, нарциссическая гордость принадлежности к группе является единственным и зачастую очень действенным источником удовлетворения. Именно потому, что жизнь «неинтересна» для них и не предоставляет им возможность развивать свои интересы, в их среде может развиться экстремальная форма нарциссизма. В качестве примера этого явления в новое время можно привести существование расового нарциссизма в Третьем рейхе, а также его наличие в южных штатах США в наши дни. В обоих случаях мелкая буржуазия была и остается рассадником чувства собственной принадлежности к превосходящей расе. Этот отсталый – как в Германии, так и в южных штатах США, – обделенный в экономическом и культурном отношении класс, без обоснованной надежды на изменение своей ситуации (поскольку он является пережитком более ранней, отмирающей формы общества), знает только одно удовлетворение: непомерно раздутое представление о самом себе как о самой значительной группе в мире, которая чувствует свое превосходство над другими расовыми группами, считающимися неполноценными. Член подобной группы чувствует примерно следующее: «Даже если я беден и необразован, все же я представляю собой нечто важное, поскольку я принадлежу к самой замечательной группе в мире: «я – белый». Или: «я – ариец».

Общественный нарциссизм распознать труднее, чем индивидуальный. Предположим, кто-то говорит другим людям: «Я и моя семья – самые замечательные люди на земле, только мы одни чисты, интеллигентны, добры и порядочны, все остальные – грязны, глупы, бесчестны и безответственны». В этом случае большинство людей восприняло бы его как грубияна, невыдержанного человека или даже как сумасшедшего. Если же фанатичный оратор, выступая на массовом собрании, поставит на место слов «я» и «моя семья» такое слово, как народ (раса, религия, политическая партия и т. д.), то многие будут славить его и восхищаться им за его патриотичность, правоверность и т. д. Представители других народов или религий, напротив, обидятся на него за такую речь по той простой причине, что о них отзываются откровенно плохо. Однако внутри группы, возвышенной над другими, каждый чувствует себя польщенным в своем индивидуальном нарциссизме, и поскольку с данным утверждением соглашаются миллионы, оно кажется им разумным. (В глазах большинства людей «разумно» то, с чем согласно это большинство; для него понятие «разумно» не имеет ничего общего с разумом, но только со всеобщим согласием.) До тех пор пока группе как целому общественный нарциссизм обязательно необходим для продолжения своего существования, она поддерживает и развивает нарциссическую установку и квалифицирует ее как особенно добродетельную.

Группа, в которой культивируется такой нарциссизм, в ходе истории изменяет свою структуру и размеры. У примитивных племен или родовых групп речь может идти о паре сотен членов; здесь отдельный человек еще не является «индивидом», он объединен со своей кровнородственной группой посредством «первичных связей», которые еще не могут быть разорваны. Родовой нарциссизм подкрепляется тем, что его члены еще не обладают эмоциональным существованием вне пределов родовой группы.

В ходе развития человеческой расы мы имеем дело с постоянно возрастающей областью социализации; первоначально небольшие, основанные на кровном родстве группы уступают место все более значительным группам, которые базируются на общем языке, общественном порядке или религии. Большие размеры группы вовсе не обязательно означают сокращение патологических свойств нарциссизма. Как уже упоминалось, групповой нарциссизм «белых» или «арийцев» может быть столь же злокачественным, как и экстремальный нарциссизм отдельного человека. В целом же мы наблюдаем тенденцию, что в ходе процесса социализации, приводящего к образованию более значительных групп, потребность в сотрудничестве с разного рода людьми, не связанными друг с другом кровными узами, действует против нарциссического заряда внутри группы. Та же тенденция имеет силу и иного направления (нам уже приходилось говорить об этом в связи с доброкачественным индивидуальным нарциссизмом): существует тенденция, что в той же мере, в какой большая группа (нация, государство или религиозная община) делает ставку на свою гордость, она старается произвести нечто ценное в материальной, интеллектуальной и художественной сферах, сокращая в ходе этого процесса нарциссический заряд. История римско-католической церкви является одним из многих примеров причудливого смешения нарциссизма и противостоящих ему сил внутри большой группы. К элементам, противодействующим нарциссизму внутри римско-католической церкви, относится прежде всего представление об универсализме «католической» религии, которая не является религией особого племени или отдельного народа. Кроме того, к ним относится идея о личном смирении, которая вытекает из идеи единого Бога и отказа от идолов. Существование единого Бога подразумевает, что никто из людей не может стать богом, что ни одно человеческое существо не может быть всезнающим и всемогущим. Тем самым обозначены четкие границы нарциссического самопоклонения человека. Вместе с этим церковь все же содействовала развитию интенсивного нарциссизма. Вера, что только через церковь лежит единственный путь к спасению, а папа римский является представителем Христа на земле, позволяет людям, принадлежащим к ней, осознавать себя в качестве членов столь исключительного института, способствуя тем самым развитию интенсивного нарциссизма. То же самое происходило и в их отношении к Богу: с одной стороны, всезнание и всемогущество Бога должны были привести человека к смирению, а с другой стороны, он часто идентифицировал себя с Богом и в этом процессе идентификации развил нарциссизм особенно высокой степени.

Такую же двойственность нарциссических и антинарциссических тенденций мы можем наблюдать во всех других великих религиях – буддизме, иудаизме, исламе и протестантизме. Я упоминаю католицизм не только потому, что он является наиболее известным примером, но прежде всего потому, что в один и тот же исторический период, в XV и ХVI вв., он являлся одновременно питательной средой и для гуманизма, и для насильственного и фанатичного религиозного нарциссизма. Гуманисты как внутри, так и вне церкви выступали во имя гуманизма как первоисточника христианства. Николай Кузанский проповедовал религиозную терпимость по отношению ко всем людям (De pace fidei); Марсилио Фичино учил, что любовь является краеугольным камнем всего творения (De amore), Эразм Роттердамский требовал взаимной терпимости и демократизации церкви, Томас Мор, нонконформист, отстаивал принцип универсализма и человеческой солидарности и умер за это; Гильом Постель, который строил свою концепцию на фундаменте, заложенном Николаем Кузанcким и Эразмом Роттердамским, говорил о всеобщем мире и единстве мира (De orbis terrae concordia); Сикуло, примыкая к Пико делла Мирандола, нашел вдохновенные слова, обращенные к достоинству человека, его разуму, добродетели и способности к самосовершенствованию. Эти люди, как и многие другие, появившиеся на почве христианского гуманизма, выступали во имя универсализма, братства, достоинства и разума. Они боролись за терпимость и мир.

Против них с обеих сторон (Лютера и католической церкви) стояли силы фанатизма. Гуманисты пытались предотвратить катастрофу, но фанатикам в конце концов удалось одержать победу. Религиозные преследования и войны, которые достигли своей высшей точки в опустошительной Тридцатилетней войне, нанесли такой удар гуманистическому развитию, от которого Европа не оправилась до сих пор. (При этом невольно вспоминаешь сталинизм, который три столетия спустя разрушил социалистический гуманизм.) Если бросить взгляд на религиозную ненависть XVI и XVII столетий, то сразу становится понятна ее абсурдность. Обе стороны выступали от имени Господа, от имени Христа и любви и имели различия лишь по отдельным пунктам, которые явно носили подчиненный характер в сравнении с общими принципами веры. Тем не менее они ненавидели друг друга, и каждая сторона была страстно убеждена в том, что гуманизм кончается на границах ее собственной веры. В основе этой переоценки собственной позиции и ненависти ко всему, что от нее отклоняется, лежит не что иное, как нарциссизм. «Мы» достойны восхищения, «они» достойны презрения. «Мы» – добры, «они» – злы. Любая критика нашего собственного учения – коварные нападки, которых не следует допускать, критика же противной стороны – доброжелательная попытка помочь другим возвратиться к истине.

Со времени Ренессанса обе великие противоположные силы, групповой нарциссизм и гуманизм, развивались каждая по собственному пути. К сожалению, при этом групповой нарциссизм оставил гуманизм далеко позади. Если на исходе Средневековья и в период Ренессанса еще казалось, что в Европе подготовлена почва для политического и религиозного гуманизма, то впоследствии эта надежда не оправдалась. Появились новые формы группового нарциссизма, которые господствовали на протяжении последующих столетий. Этот групповой нарциссизм принял самые разнообразные формы – религиозные, национальные, расовые и политические. Противопоставляют ли себя протестанты католикам, французы немцам, белые черным, арийцы неарийцам или коммунисты капиталистам и как бы ни были различны их противоречия по своему содержанию, психологически мы постоянно имеем дело с тем же нарциссическим феноменом и вытекающими из него фанатизмом и деструктивностью [19].

По мере усиления группового нарциссизма происходило и развитие его антипода – гуманизма. В ХVIII–XIX вв. – от Спинозы, Лейбница, Руссо, Гердера и Канта до Гете и Маркса – укоренялась мысль о том, что существует лишь одна человечность, что каждый отдельный человек несет в себе все человечество, что не должно быть привилегированных групп, обосновывающих свои притязания на привилегии естественным превосходством. Первая мировая война нанесла гуманизму серьезный удар и привела к подлинному разгулу группового нарциссизма: к национальной истерии во всех странах – участницах Первой мировой войны, к гитлеровскому расизму, к сталинскому обожествлению партии, к религиозному фанатизму мусульман и индуистов и к антикоммунистическому фанатизму на Западе. Эти самые различные проявления группового нарциссизма способствовали тому, что мир оказался на грани тотального уничтожения.

Сегодня в качестве реакции на эту угрозу человечеству во всех странах и у представителей различных идеологий можно наблюдать возрождение гуманизма; радикальные гуманисты есть среди католических и протестантских теологов, социалистических и несоциалистических философов. Насколько велика опасность тотального уничтожения и окажутся ли эффективными идеи неогуманистов и развитие благодаря новым средствам коммуникации более тесной связи всех людей, для того чтобы положить конец проявлениям группового эгоизма, – это вопросы, ответы на которые могли бы решить судьбу человечества…

Возрастающая интенсивность группового нарциссизма – при этом можно говорить лишь о смещении от религиозного в сторону национального, расового и партийного нарциссизма – на самом деле весьма удивительное явление. Во-первых, оно примечательно распространением гуманистических идей со времени Ренессанса, и, во-вторых, развитием научного мышления, которое должно подрывать нарциссизм. Научный метод требует объективности и реализма, видений мира таким, каков он есть, а не сквозь призму собственных желаний и страхов. Он требует смиренного отношения к фактам действительности и отказа от надежд на всемогущество и всезнание. Потребность в критическом мышлении, в эксперименте и доказательстве, принципиально скептическая установка – это признаки научных усилий, и именно эти методы мышления противодействуют нарциссическому ориентированию. Несомненно, метод научного мышления внес свой вклад в развитие современного неогуманизма, и не случайно, что сегодня большинство выдающихся естествоиспытателей являются гуманистами. Но подавляющее большинство людей на Западе, хотя и «изучали» научные методы в школе или в университете, на самом деле никогда не соприкасались с методом научного критического мышления. Даже большинство профессиональных естествоиспытателей остались техниками и не обладают научной установкой, а для подавляющего большинства населения научный метод, которому их учили, имеет еще гораздо меньшее значение. Если и можно сказать, что более высокое образование до известной степени смягчает и модифицирует индивидуальный и групповой нарциссизм, то все же оно не препятствует большинству «образованных» с восторгом примыкать к национальным, расовым и политическим движениям, в которых находит свое выражение общественный нарциссизм наших дней.

Напротив, все выглядит таким образом, как будто естественные науки произвели новый объект нарциссизма – технику. Нарциссическая гордость человека – быть создателем мира вещей, о которых он раньше не мог мечтать, стать изобретателем радио, телевидения, атомной энергии, космических полетов и даже потенциальным разрушителем всего земного шара – подарила ему новый объект нарциссического самовозвеличения. При исследовании проблемы нарциссизма в современной истории невольно приходит на ум утверждение Фрейда, что Коперник, Дарвин и он сам нанесли ущерб нарциссизму человека, подорвав его веру в свою неповторимую роль во Вселенной, отняв у человека убежденность в том, что он является элементарной и не поддающейся уничтожению реальностью. Вместе с тем это не привело к значительному сокращению нарциссизма, как это может показаться на первый взгляд. Человек отреагировал на это перемещением своего нарциссизма на другие объекты – на свой народ, свою расу, свои политические убеждения, технику.

Что касается патологии общественного нарциссизма, то, как и при индивидуальном нарциссизме, его наиболее очевидным и частым симптомом является недостаток объективности и способности к разумному суждению. Если исследовать оценку негров белыми или евреев нацистами, то можно, вне всякого сомнения, увидеть искаженность мнения. В нем есть пара крупиц правды, но в целом оно представляет собой мозаику фальсификации и лжи. Когда политические акции базируются на нарциссическом самопрославлении, то этот недостаток объективности часто приводит к разрушительным последствиям. В первой половине нашего столетия мы пережили последствия национального нарциссизма на двух ярких примерах. На протяжении многих лет перед Первой мировой войной официальная доктрина французской стратегии гласила, что французская армия не нуждается ни в сильной тяжелой артиллерии, ни в большом количестве пулеметов; французский солдат якобы в такой степени обладал такими чисто французскими достоинствами, как мужество и наступательный дух, что ему нужен был только штык, чтобы побить врага. На самом же деле сотни тысяч французских солдат были перемолоты немецкими пулеметами, и только стратегические ошибки немцев, а позднее помощь американцев спасли Францию от поражения. Во Второй мировой войне подобную ошибку сделала Германия. Гитлер, который стимулировал групповой нарциссизм миллионов немцев, переоценил силы Германии и недооценил не только мощь Соединенных Штатов, но и русскую зиму, как это однажды уже случилось с другим нарциссичным полководцем – Наполеоном. Несмотря на некоторую образованность, Гитлер не был в состоянии объективно оценивать действительность, поскольку его желание победить и господствовать имело для него больший вес, чем реальная оценка вооружений и климата.

Общественный нарциссизм, так же как и индивидуальный нарциссизм, стремится к удовлетворению. С одной стороны, это удовлетворение обеспечивается с помощью общей идеологии превосходства собственной группы и неполноценности всех других групп. В религиозных группах это удовлетворение достигается достаточно просто посредством допущения, что собственная группа – единственная, которая верит в подлинного Бога, и поскольку собственный Бог считается единственно подлинным, все остальные группы состоят из заблудших неверных. Но если Бог и не привлекается в качестве свидетеля собственного превосходства, общественный нарциссизм на светской почве может привести к тем же последствиям. Нарциссическая убежденность в превосходстве белых над неграми, господствующая в известных частях Соединенных Штатов и Южной Африки, доказывает, что чувство собственного превосходства и неполноценности другой группы не знает границ. Однако для полного удовлетворения этого нарциссического представления некой группы о себе необходимо его известное подтверждение в реальности. До тех пор пока белые в Алабаме или Южной Африке располагают властью, пока их превосходство над неграми демонстрируется с помощью актов социальной, экономической и политической дискриминации, их нарциссической убежденности еще присущ известный элемент реализма, который искусственно поддерживает всю их нарциссическую систему мышления. То же самое относится и к нацистам. Физическое уничтожение евреев должно было служить для них доказательством превосходства арийцев. (Для садиста факт, что он может убить человека, является доказательством того, что он превосходит его как убийца.) Если же в распоряжении нарциссической группы нет меньшинства, беспомощность которого достаточна, чтобы сделать его объектом нарциссического удовлетворения, то общественный нарциссизм легко приводит к желанию военного завоевания – путь, на который перед 1914 г. вступили пангерманизм и панславизм. В обоих случаях соответствующим нациям была определена роль превосходящего всех других, избранного народа, что давало им право нападать на всех, кто не признавал этого превосходства. Я не хочу этим сказать, что нарциссизм пангерманского и панславянского движения был «собственно» причиной Первой мировой войны, но их фанатизм вполне определенно являлся фактором, который внес свой вклад в ее развязывание. Кроме того, не следует забывать, что, когда война уже началась, различные правительства старались разжечь национальный нарциссизм как необходимую психологическую предпосылку для ее успешного ведения.

Если затрагивается нарциссизм группы, мы сталкиваемся с той же гневной реакцией, о которой уже шла речь в связи с индивидуальным нарциссизмом. В истории есть многочисленные примеры, когда поношение символов группового нарциссизма вызывало приступы ярости, граничившие с безумием. Развенчивание национального флага, поношение бога группы, оскорбление их властителя или вождя, а также проигранная война или потеря территории часто вызывали у масс чувство мести, которое, в свою очередь, вело к новым войнам. Раны, нанесенные нарциссизму, излечиваются лишь тогда, когда преступник уничтожен и тем самым возмещена обида, нанесенная нарциссизму. Индивидуальная и национальная месть часто покоится на нарциссизме и потребности «залечить» рану посредством уничтожения злодея.

В заключение следует упомянуть еще один элемент нарциссической патологии. Группа с сильной нарциссической установкой должна обязательно иметь вождя, с которым она могла бы себя идентифицировать. Вождь восхищает группу, которая проецирует на него свой нарциссизм. В акте подчинения всемогущему вождю (причем в принципе речь идет об акте симбиоза и идентификации) индивид переносит на него свой нарциссизм. Чем значительнее вождь, тем значительнее его последователь. Нарциссизм убежденного в своем величии вождя, которому чужды сомнения, – это как раз то, что привлекает подчиняющихся ему нарциссичных личностей. Полусумасшедший вождь часто имеет наибольший успех до тех пор, пока недостаток объективности, гневная реакция на каждое поражение и потребность поддерживать образ своего всемогущества не приведут к ошибкам, которые повлекут за собой его закат. Однако всегда есть талантливые полудушевнобольные, готовые удовлетворить потребности нарциссичной массы.

До сих пор мы обсуждали феномен нарциссизма, его патологию, его биологическую и социологическую функции. Мы можем заключить, что нарциссизм, пока он имеет доброкачественную форму и не перешел известных границ, представляет собой необходимое и ценное ориентирование. Но наша картина в данном случае не является полной. Для человека особую значимость имеет не только продолжение его существования в биологическом и социальном смысле, но также ценности, развитие того, что, собственно, делает его человеком.

С точки зрения ценностей нарциссизм находится в столкновении с разумом и любовью. Это не требует дальнейших объяснений. По самой своей сути нарциссическое ориентирование в той мере, в какой оно наличествует, мешает нам видеть действительность такой, какова она есть, то есть объективно. Другими словами, оно означает ограничение способностей разума. Возможно, не так легко понять, что оно ограничивает также и любовь, особенно если мы вспомним слова Фрейда, что любовь содержит сильные нарциссические компоненты, что человек, любящий женщину, делает ее объектом своего нарциссизма и она становится еще прекраснее и желаннее для него потому, что она есть часть его самого. Она может то же самое испытывать к нему, и тогда перед нами «большая любовь», при которой речь идет нередко лишь о folie а1 deux, а не о любви. Оба цепко держатся за свой нарциссизм, у них нет подлинного глубокого интереса друг к другу (не говоря о других), они остаются ранимыми и недоверчивыми и, вероятнее всего, будут скоро заглядываться на другого партнера, который предложит им свежее нарциссическое удовлетворение. Для нарциссичного человека партнер никогда не является самостоятельной личностью в своей полной реальности; он существует лишь как тень собственного раздутого Я. Напротив, непатологическая любовь не основывается на обоюдном нарциссизме. Она является отношением между двумя людьми, которые переживают себя как самостоятельные величины и которые, несмотря на это, открыты по отношению друг к другу и могут стать единым целым. Чтобы иметь возможность пережить любовь, необходимо пережить раздельность существования.

Становится ясно, какое значение имеет феномен нарциссизма с духовно-этической точки зрения, если вспомнить, что главные учения всех значительных гуманистических религий могут быть сформулированы в одном предложении: цель человека – преодоление его нарциссизма. Вероятно, нигде этот принцип не выражен столь радикально, как в буддизме. Учение Будды исходит из того, что человек сможет освободиться от своих страданий лишь тогда, когда он очнется от собственных иллюзий и осознает свою действительность, реальность болезни, возраста, смерти и невозможность когда-либо достичь целей своих страстей. В буддистском понимании «очнувшийся» человек – это человек, который преодолел свой нарциссизм и потому способен быть полностью живым. Эту же мысль можно выразить иначе: лишь когда человек освободится от иллюзии своего несокрушимого Я, лишь когда он откажется от нее и от всех других объектов своей алчности, он сможет открыть себя миру и полностью вступить в отношение с ним. Психологически этот процесс полного бодрствования идентичен замене нарциссизма на соотнесенность с миром.

В иудаистском и христианском преданиях эта же цель, сводимая к преодолению нарциссизма, формулируется по-разному. В Ветхом Завете говорится: «…люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев 19:18). Заповедь гласит о необходимости преодолеть свой нарциссизм хотя бы настолько, чтобы наш сосед был для нас также важен, как и собственная личность. Но Ветхий Завет идет гораздо дальше и требует любить «пришельца»: «…Люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской» (Лев 19:34). Пришелец – это как раз тот, кто не принадлежит к моему роду, моей семье, моему народу; он не является частью группы, с которой я нарциссически связан. Он является просто человеком. В пришельце открывается человеческое существо, как это представлено у Германа Когена. В любви к пришельцу исчезает нарциссическая любовь, ибо она означает, что я люблю человеческое существо в его бытии как таковом, в его другом-нежели-мое бытии, а не потому, что оно такое, как я. Когда в Новом Завете говорится: «Любите врагов своих», то тем самым выражена та же мысль, только несколько заостреннее. Если пришелец является для тебя абсолютно человеком, то он больше не враг тебе, поскольку ты сам становишься истинно человечным. Лишь тот, кто преодолел свой нарциссизм и может сказать: «Я есть ты», способен любить пришельца и врага.

Борьба с идолопоклонством – центральная тема в учении пророков – это одновременно борьба с нарциссизмом. При идолопоклонстве частная способность человека становится абсолютной и превращается в идола. В отчужденной форме человек почитает самого себя. Идол, в котором он растворяется, становится объектом его нарциссической страсти. Идея Бога является, напротив, отрицанием нарциссизма, ибо только Бог, но не человек, всезнающ и всемогущ. Однако в то время как представление о неопределимом и не поддающемся описанию Боге было отрицанием идолопоклонства и нарциссизма, Бог вскоре снова превратился в идола; человек нарциссически идентифицировал себя с Богом, и в полном противоречии с первоначальной функцией представления о Боге религия стала выражением группового нарциссизма.

Человек достигнет своей полной зрелости, когда он полностью освободится как от индивидуального, так и от общественного нарциссизма. Эта цель духовного развития, сформулированная здесь в понятиях психологии, по существу, идентична той, которая была выражена великими религиозными вождями человечества в религиозно-спиритуалистических понятиях. Хотя эти понятия и различны, однако они относятся к одному и тому же содержанию и к одному и тому же опыту.

Мы живем в историческую эпоху, которая характеризуется резким несоответствием между интеллектуальным развитием человека, приведшим его к созданию самого страшного оружия уничтожения, и его духовно-эмоциональным развитием, которое все еще позволяет ему пребывать в состоянии ярко выраженного нарциссизма со всеми его патологическими симптомами. Что надо сделать, чтобы избежать катастрофы, которая легко может вырасти из этого противоречия? Возможно ли вообще для человека в обозримом будущем сделать шаг, который он до сих пор не был в состоянии сделать, несмотря на все религиозные учения? Неужели нарциссизм укоренился в человеке настолько глубоко, что он никогда не преодолеет своего «нарциссического ядра», как полагал Фрейд? Есть ли хоть малейшая надежда, что нарциссическое безумие не приведет к разрушению человека еще до того, как он будет иметь шанс достичь полной человечности? На эти вопросы никто не может дать ответа. Мы можем только исследовать оптимальные возможности, которые могут помочь человеку избежать катастрофы.

Начнем с самой простой возможности. Даже если нельзя уменьшить нарциссическую энергию в каждом человеке, то, вероятно, можно изменить объект, на который она направлена. Если предметом группового нарциссизма станет человечество, вся человеческая семья, а не отдельный народ, отдельная раса или отдельная политическая система, вероятно, можно многого достичь.

Если бы индивид мог прежде всего переживать себя как гражданин мира, и если бы он гордился человечеством и его успехами, то предметом его нарциссизма стало бы человечество, а не его противоречивые компоненты. Если бы в системах воспитания во всех странах обращалось особое внимание на достижения человечества, а не собственного народа, то можно было бы с большей убедительностью и обоснованностью привить индивиду гордость за то, что он человек. Если бы чувство, которое выражено в словах хора из греческой трагедии «Антигона»: «Нет ничего прекраснее, чем человек», могло бы стать общим переживанием, определенно был бы сделан большой шаг вперед. Но к этому следовало бы добавить еще и другое: признаки того доброкачественного нарциссизма, которые относятся к достижению. Не группа, класс или религия, а все человечество должно участвовать в осуществлении задачи, которая позволила бы каждому индивиду быть гордым за то, что он принадлежит к человечеству. Существует достаточно много общих для всего человечества задач: общая борьба против болезней и голода, распространение знаний и искусства среди всех народов нашей Земли с помощью средств коммуникации. Это факт, что, несмотря на все различия в политической и религиозной идеологиях, в человеческой области нет ни одного сектора, в котором можно было бы позволить себе исключить эту совместную работу, и великое достижение нашего столетия состоит в том, что вера в естественные или божественные причины неравенства между людьми, в необходимость или оправданность эксплуатации человека человеком окончательно преодолена. Гуманизм Ренессанса, буржуазные революции, русская и китайская революции и освобождение от колониальной зависимости, – все они основывались на общей мысли о равенстве всех людей. Даже если некоторые из этих революций привели к нарушению принципа равенства в созданных ими системах, все же является историческим фактом, что идея равенства всех людей и вытекающее из нее убеждение в их свободе и достоинстве завоевали мир, и можно представить себе, что человечество когда-нибудь снова возвратится к понятиям, которые еще недавно господствовали в истории цивилизованного мира.

Образ человеческой расы и ее достижений в качестве объекта доброкачественного нарциссизма мог бы быть представлен наднациональной организацией типа Объединенных Наций. Для начала можно было бы придумать для этого собственные символы, праздники и фестивали. Не национальный праздник, а «День человека» был бы тогда самым большим праздником года. Но, к сожалению, ясно, что такое может произойти лишь тогда, когда многие и в конце концов все нации будут сотрудничать в этом направлении и будут готовы отказаться от части своего национального суверенитета в пользу суверенитета человечества, причем не только в политической, но и в эмоциональной сфере. Усиление ООН, разумное и мирное решение групповых конфликтов, несомненно, являются предпосылками того, что человечество и его общие достижения могли бы стать предметом группового нарциссизма [20].

Такое перемещение предмета нарциссизма с отдельной группы на все человечество и его достижения, как уже было сказано, определенно противодействовало бы опасности национального и идеологического нарциссизма. Но это еще не все. Если мы хотим остаться верными нашим политическим и религиозным идеалам – как христианскому, так и социалистическому идеалу самоотверженности и братства, – то наша задача состоит в том, чтобы сократить меру нарциссизма в каждом из нас. Хотя это и потребует смены нескольких поколений, однако сегодня это сделать проще, чем раньше, поскольку человек имеет возможность создать для каждого материальные условия, достойные человеческого существования. Развитие техники приведет к исчезновению потребности порабощать и эксплуатировать одну группу другой; она уже сделала войну бессмысленной в качестве экономически разумной акции. Впервые человек из полуживотного состояния врастает в состояние полностью человеческое и потому может отказаться от нарциссического удовлетворения, с помощью которого он до сих пор компенсировал свою материальную и культурную бедность.

На базе этих новых условий значительную помощь человеку в его попытке преодолеть нарциссизм может оказать научное и гуманистическое ориентирование. Как уже отмечалось, нашу систему воспитания мы должны изменить так, чтобы в первую очередь стремиться не к техническому, а к научному ориентированию, то есть необходимо учить критическому мышлению, объективности, признанию реальности и восприятию правды, которая никогда не склоняет к притязанию на власть и которая безразлична по отношению к любой возможной группе. Если цивилизованным народам удастся пробудить в своей молодежи научное ориентирование как основополагающую установку, мы уже много выиграем в нашей борьбе против нарциссизма. Второй фактор, ведущий в том же направлении, – это распространение гуманистической философии и антропологии. Мы не можем ожидать, что в результате этого исчезнут все философские и религиозные различия. Это было бы и нежелательно, поскольку создание одной-единственной системы, притязающей на роль «ортодоксальной», могло бы снова привести к источнику нарциссической регрессии. Но, несмотря на все имеющиеся различия, существует совместный гуманистический опыт и общая приверженность вере. Эта приверженность гласит, что каждая отдельная личность несет в себе все человечество, что «человеческая ситуация» (conditio humana) одинакова для всех людей, и это несмотря на неизбежные различия в отношении интеллигентности, одаренности, роста и цвета кожи. Этот гуманистический опыт состоит в ощущении, что мне не чуждо ничто человеческое, что «я есть ты», что я могу понимать другое человеческое существо, поскольку в нас обоих имеются элементы человеческого существования. Этот гуманистический опыт возможен в полном объеме лишь тогда, когда мы расширим наше сознание. Как правило, наше сознание ограничивается тем, что разрешает нам воспринимать общество, к которому мы принадлежим. Человеческий опыт, который не вписывается в эту картину, вытесняется. Поэтому наше сознание представляет главным образом наши собственные общество и культуру, в то время как наше неосознанное представляет собой универсального человека в каждом из нас. Расширение самовосприятия, трансценденция сознания и освещение сферы общественного неосознанного дадут человеку возможность пережить в себе все человечество. Он будет переживать себя как грешник и святой, как ребенок и взрослый, как душевно здоровый и душевно больной, как человек прошлого и человек будущего, он будет иметь ощущение, что несет в себе все, чем было человечество и чем оно станет в будущем.

Настоящий ренессанс нашей гуманистической традиции, которую несут в себе все религиозные, политические и философские системы, претендующие на гуманизм, мог бы, на мой взгляд, означать существенный прогресс в направлении важнейшей «новой земли» нашего времени – развития человека в сторону полностью человеческого существования.

Я вовсе не хочу этим сказать, что только одни правильные предначертания могут стать решающим шагом к осуществлению гуманизма, как это полагали гуманисты Ренессанса. Все эти добрые учения могут стать действенными, если существенно изменятся общественные, экономические и политические условия; если бюрократический индустриализм преобразуется в гуманистический и социалистический, если централизация превратится в децентрализацию, если человек организации станет ответственным и активно сотрудничающим гражданином, если национальные права суверенитета будут подчинены человеческой расе и избранным ею органам, если нации, которые «имеют все», вместе с «неимущими» народами постараются обустроить экономические системы последних, когда дело дойдет до всеобщего разоружения и имеющиеся источники полезных ископаемых будут использоваться для конструктивных задач. Всеобщее разоружение необходимо еще и по другой причине: если одна часть человечества живет в страхе перед тотальным уничтожением со стороны другой, а остальное человечество пребывает в страхе быть уничтоженным обеими сторонами, то совершенно очевидно, что групповой нарциссизм не может быть уменьшен. Человек станет действительно человечным лишь в атмосфере, в которой он может надеяться, что он сам и его дети выживут в следующем году и будут жить многие годы спустя.

V. Инцестуальные связи

В предыдущих главах мы занимались двумя видами ориентирования – некрофилией и нарциссизмом, которые в своих экстремальных формах действуют против жизни и роста и вызывают столкновение, деструкцию и смерть. В этой главе я хотел бы заняться рассмотрением третьего ориентирования – инцестуальным симбиозом, который в своей злокачественной форме приводит к тем же результатам, что и оба ранее обсуждавшихся ориентирования.

И здесь я хотел бы опереться на центральное понятие теории Фрейда – инцестуальную связь с матерью. Фрейд считал ее одним из краеугольных камней своего научного здания. И я тоже полагаю, что открытие связи с матерью является одним из наиболее значительных в науке о человеке. Однако и в этой области, так же как и в других обсуждавшихся областях, Фрейд снизил ценность данного открытия и его последствий тем, что считал необходимым включить его в свою теорию либидо.

Фрейд обратил внимание на исключительную энергию, которой заряжена привязанность ребенка к своей матери; эту привязанность обычному человеку лишь изредка удается преодолеть полностью. Фрейд наблюдал, что она снижает способность мужчины идти на контакт с женщинами, что она уменьшает его независимость и что конфликт между его осознанными целями и его оттесненной инцестуальной связью может привести к различным невротическим конфликтам и симптомам. Фрейд полагал, что сила, лежащая в основе привязанности маленького мальчика к матери, – это генитальное либидо, которое побуждает его сексуально желать свою мать и ненавидеть своего отца как сексуального соперника. Однако ввиду превосходящей силы этого соперника маленький мальчик оттесняет свои инцестуальные желания и идентифицирует себя с требованиями и запретами отца. Однако оттесненные инцестуальные желания продолжают жить в его подсознании, но их значительная интенсивность проявляется только в патологических случаях.

Что касается маленькой девочки, то Фрейд допускал, что раньше он недооценивал продолжительность ее привязанности к матери. Он говорил: «…эта связь с матерью… занимала гораздо более длительный период раннего сексуального расцвета… Предэдипальная фаза женщины приобретает, таким образом, значение, которого мы ей до сих пор не придавали». В связи с этим он считал необходимым отказаться от универсальности положения, что эдипов комплекс является ядром невроза, добавляя, что если эта поправка у кого-то вызывает внутреннее сопротивление, то ее необязательно принимать, поскольку «с одной стороны, эдипову комплексу можно придать более широкое содержание, как охватывающему все отношения ребенка к обоим родителям, с другой же стороны, эти новые знания можно принимать в расчет, если иметь в виду, что женщина достигает нормальной позитивной эдиповой ситуации только после того, как преодолевает негативный комплекс, господствовавший в предыдущий период». В заключение он констатировал: «Ознакомление с предэдипальным периодом у девочек вызывает удивление, аналогичное тому, какое в другой сфере вызвало открытие минойско-микенской культуры за спиной у греческой». В последнем предложении Фрейд скорее косвенно, чем прямо, допускает, что связь с матерью как самая ранняя фаза развития является общей для обоих полов и что ее можно сравнить с матриархальными признаками догреческой культуры. Но эта мысль не додумана им до конца.

Во-превых, он весьма парадоксальным образом вывел отсюда заключение, «что фаза исключительной связи с матерью, которая может быть названа предэдипальной, имеет у женщины гораздо большее значение, чем у мужчины». Во-вторых, он понимает эту предэдипальную фазу у маленькой девочки исключительно в рамках своей теории либидо. Когда он замечает, что упреки многих женщин в адрес их матерей, которые в детстве якобы «давали им слишком мало молока» или «недостаточно долго кормили их грудью», кажутся ему сомнительными и он «не уверен в том, что не столкнулся с подобными жалобами и при исследовании детей, которых кормили грудью так же долго, как это принято у примитивных народов», то это выглядит так, как будто он выходит за пределы своей теории. Однако Фрейд лишь замечает по этому поводу, что «так велика жажда детского либидо» [21].

Эта предэдипальная связь мальчика и девочки со своей матерью, качественно отличная от эдипальной связи маленького мальчика со своей матерью, согласно моему опыту, гораздо более важный феномен, в сравнении с которым генитальные инцестуальные желания маленького мальчика полностью вторичны. По моему мнению, предэдипальная связь мальчика или девочки с матерью является одним из центральных феноменов в процессе развития и одной из основных причин неврозов и психозов. Вместо того чтобы определять ее как выражение либидо, я хотел бы скорее описать ее своеобразие, поскольку она – ссылаются ли при этом на либидо или нет – является чем-то совершенно отличным от генитальных желаний маленького мальчика. Эти догенитальные «инцестуальные» устремления являются одной из фундаментальнейших страстей как у мужчины, так и у женщины, в которой содержится тоска человека по защищенности, по удовлетворению своего нарциссизма, его тоска по избавлению от риска ответственности, от свободы и осознания самого себя, его потребность в безусловной любви, которая будет ему предложена без ожидания ответной любви с его стороны. Естественно, что эти потребности обычно присутствуют у каждого ребенка, и мать является тем человеком, который их удовлетворяет. Иначе ребенок не смог бы жить дальше; он беспомощен, он не может положиться на свои собственные силы, он нуждается в любви и заботе, которые не могут зависеть от того, заслуживает ли он их. Если мать не выполняет эти функции, то их принимает на себя другой «человек, наделенный качеством матери», по определению X.С. Салливэна, – бабушка или тетя.

Однако тот непреложный факт, что ребенку нужен человек, который будет за ним ухаживать, оставляет в тени другой факт: что не только ребенок беспомощен и стремится к безопасности, но и взрослый во многих отношениях не менее беззащитен. Хотя он может работать и выполнять задачи, возложенные на него обществом, но он больше, чем маленький ребенок, осознает опасности и риск жизни и прекрасно знает о существовании естественных и общественных сил, которые неподконтрольны ему, о тех случайностях, которые он не может предусмотреть, болезнях и смерти, которых он не может избежать. Что было бы более естественным в этих обстоятельствах, нежели его страстное стремление к силе, которая предоставит ему безопасность, защиту и любовь? Это желание является не только возобновлением его тоски по матери, оно возникает, поскольку продолжают существовать те же условия, которые побуждали маленького ребенка стремиться к материнской любви, хотя и на другом уровне. Если бы люди, мужчины и женщины, могли найти «МАТЬ» на весь остаток своей жизни, то в их жизни не было бы больше риска и трагедии. И разве удивительно, что человек чувствует непреодолимое стремление к этой фата-моргане?

Но человек более или менее хорошо знает, что он не может больше обрести потерянный рай, что он приговорен жить в неизвестности и риске, что он должен полагаться на собственные усилия и что только полное развитие его собственных сил может обеспечить известную степень силы и бесстрашия. Так с момента своего рождения он раздираем двумя тенденциями: с одной стороны, он хочет выйти на свет, с другой – он устремляется назад, в материнское лоно; с одной стороны, он ищет приключений, с другой – он тоскует по безопасности; с одной стороны, его манит риск независимости, с другой – он ищет защиты и зависимости.

Генетически мать представляет собой первую персонификацию силы, которая защищает и гарантирует безопасность. Но она никак не является единственной. Позже, когда ребенок вырастает, мать как личность часто замещается или дополняется семьей, родом или всеми, кто рожден от той же крови и на той же земле. Позже, когда размеры группы увеличиваются, тогда раса и народ, религия или политическая партия становятся «матерями» – гарантами защиты и любви. Для архаически ориентированного человека великим воплощением «матери» становится сама природа, земля и море. Перенесение материнских функций с реальной матери на семью, род, нацию или расу имеет то же преимущество, которое мы уже могли наблюдать при превращении индивидуального нарциссизма в групповой нарциссизм. Прежде всего существует вероятность, что мать умрет раньше детей, поэтому возникает потребность в фигуре матери, которая бессмертна. Кроме того, связь с собственной матерью изолирует человека от других людей, которые имеют других матерей. Напротив, если весь род, весь народ, раса, религия или Бог могут стать общей «матерью», то почитание матери трансцендирует отдельного индивида и соединяет его со всеми, кто чтит этого материнского идола. Тогда никому не будет стыдно, что он обожествляет свою мать; общее для всей группы почитание матери будет всех внутренне объединять и устранять ревность. Различные культы Великой Матери, культ Богородицы, культ национализма и патриотизма, – все они свидетельствуют об интенсивности этого почитания. Эмпирически легко доказать, что между сильной привязанностью к матери и теми, кто чувствует необычайно сильную привязанность к народу, расе, крови и земле, существует тесная корреляция [22].

Здесь следует сказать несколько слов о той роли, которую секс играет в привязанности к матери. Для Фрейда сексуальный фактор был решающим элементом в отношении маленького мальчика к своей матери. К этому результату Фрейд пришел, увязав между собой два факта: склонность маленького мальчика к своей матери и существование генитальных устремлений в раннем возрасте. Первое Фрейд объяснял последним. Нет сомнений в том, что у маленького мальчика часто возникает сексуальное желание по отношению к своей матери и у маленькой девочки – по отношению к своему отцу. Однако, несмотря на тот факт (наличие которого сначала отстаивал, а затем оспаривал Фрейд, после чего этот факт был вновь признан Ференци), что соблазняющее влияние родителей является существенной причиной этого инцестуального влечения, сами сексуальные устремления являются не причиной, а следствием психологического симбиоза с матерью. Кроме того, при инцестуальных сексуальных желаниях в снах взрослых людей можно установить, что сексуальные устремления часто представляют собой защиту от более глубокой регрессии. Поскольку мужчина использует свою мужскую сексуальность, он отгоняет свое желание возвратиться к материнской груди или в материнское лоно.

Другой аспект той же проблемы – инцестуальное влечение дочери к своей матери. В то время как влечение мальчика к «матери», в подразумеваемом здесь широком смысле, совпадает со всевозможными сексуальными элементами, которые могут вылиться в отношение, к дочери это не относится. Она чувствует сексуальное влечение к отцу, в то время как ее инцестуальное устремление в нашем смысле обращено к матери. Это различие еще яснее показывает, что даже самая глубокая инцестуальная связь с матерью не содержит ни малейшего следа сексуальной стимуляции. У нас имеется обширный клинический опыт в отношении женщин со столь интенсивной инцестуальной привязанностью к матери, которую обычно можно обнаружить только у мужчин.

В инцестуальной связи с матерью очень часто кроется не только тоска по ее любви и защите, но и страх перед ней. Этот страх возникает прежде всего через зависимость, которая не позволяет возникнуть чувству собственной силы и независимости. Речь также может идти о страхе перед теми тенденциями, которые мы наблюдаем в случае глубокой регрессии, – страхе возвратиться в состояние младенца или даже в лоно матери. Это те желания, которые превращают мать в опасного каннибала или во всепожирающее чудовище. Следует, однако, добавить, что очень часто это происходит не потому, что подобные страхи являются результатом регрессивных фантазий данного человека, а потому, что мать действительно является каннибалической, похожей на вампира или некрофильной личностью. Если сын или дочь созревают при такой матери и не порывают связи с ней, то он или она неизбежно страдают от интенсивных страхов быть пожранными или уничтоженными матерью. Единственный путь излечить таких людей от страхов, которые могут привести их на грань помешательства, – это развить у них способность расстаться с привязанностью к матери. Возникший страх одновременно является причиной, по которой столь тяжело бывает разорвать эту пуповину. В той мере, в какой человек остается заложником своей зависимости, сокращается его независимость, его свобода и его чувство ответственности [23].

До сих пор я пытался дать общую картину сущности иррациональной зависимости и страха перед матерью – картину, отличную от сексуальных привязанностей, в которых Фрейд видел ядро инцестуальных устремлений. Но эта проблема, так же как и другие обсуждавшиеся нами проблемы, имеет еще и другой аспект, а именно степень регрессии внутри инцестуального комплекса. И здесь мы можем провести различие между чрезвычайно доброкачественной формой «связи с матерью», которая действительно столь доброкачественна, что ее едва ли можно назвать патологической, и злокачественной формой инцестуальной связи, которую я называю «инцестуальным симбиозом».

Среди доброкачественных форм связи с матерью есть одна, которая встречается довольно часто. В этом случае мужчины нуждаются в женщине, которая их утешает, любит и восхищается ими. Они хотят быть по-матерински обласканными, накормленными и ощущающими заботу о себе. Если они не находят любовь такого рода, то сразу чувствуют себя напуганными и подавленными. Если эта связь с матерью не очень интенсивна, то она, как правило, не сокращает сексуальную или аффективную потенцию мужчины, а также его независимость и целостность. Можно даже предположить, что у большинства мужчин сохраняется кое-что от этого влечения и от желания найти в женщине нечто от своей матери. Если же эта связь сильнее, то часто приходится встречаться с известными конфликтами и симптомами сексуального или эмоционального свойства.

Речь идет о другом уровне инцестуального влечения, характеризующегося большей невротичностью. (Я говорю здесь о различных уровнях лишь для того, чтобы использовать способ изложения, необходимый для краткого описания; в действительности же нет трех различных уровней, а есть протяженность, которая простирается от самых безобидных до самых злокачественных форм инцестуального влечения. В описании приведенных здесь уровней речь идет лишь о типичных точках этой протяженности; при более подробном обсуждении этой темы можно было бы подразделить каждый уровень на множество «подуровней».) На этом уровне связи с матерью человеку не удалось развить свою самостоятельность. В менее тяжелых формах речь идет о влечении, которое делает необходимым для данного лица постоянно иметь под рукой фигуру матери, готовой охранять его, предъявляющей мало или не предъявляющей вообще никаких требований, то есть кого-то, на кого можно было бы безоговорочно положиться. В более тяжелых случаях мы, возможно, встретим мужчину, который подыскивает себе в качестве жены фигуру строгой матери, он чувствует себя как пленник, который не имеет права сделать что-то неугодное этой жене-матери и постоянно боится вызвать ее возмущение. Возможно, неосознанно он бунтует против этого и потом чувствует себя виноватым, и еще более послушно подчиняется ей. Протест может выражаться в сексуальной неверности, в депрессивном состоянии, в форме внезапных приступов гнева, а также в симптомах психоза или в общем упрямстве. Такой мужчина может также страдать от серьезных сомнений в своей мужской силе или от сексуальных расстройств, таких как импотенция или гомосексуализм.

Другую картину, нежели ту, в которой господствуют страх и мятеж, являет привязанность к матери, связанная с поведением нарциссичного мужчины-соблазнителя. Часто такие мужчины в раннем детстве имели чувство, что их мать предпочитает им отца, они были очарованы ею, в то время как отца они ненавидели. Потом эти мужчины развили в себе сильный нарциссизм, который вселяет им уверенность, что они лучше, чем отец или любой другой мужчина. Эта нарциссическая убежденность избавляет их от необходимости делать многое или вообще что-либо для доказательства своего превосходства, ибо оно строится на связи с матерью. Поэтому у таких мужчин их самооценка связана с отношением к женщинам, которые откровенно и безгранично ими восхищаются. Больше всего они боятся, что не смогут добиться восхищения женщины, которая избрала их, поскольку такое поражение угрожало бы основе их нарциссической самооценки. Но если они и боятся женщин, то этот страх проявляется не столь открыто, как в предыдущем случае, ибо картину определяет их нарциссически-соблазнительное поведение, которое производит впечатление теплой мужественности. Однако при этой форме связи с матерью, как и при всех других интенсивных формах, считается преступлением, если некто ощущает любовь, интерес или лояльность по отношению к кому-то, кто не является фигурой матери, будь то мужчина или женщина. Нельзя интересоваться кем-то или чем-то, включая работу, поскольку мать полностью завладевает соответствующим индивидом. У таких мужчин часто бывает нечиста совесть из-за того, что они чем-нибудь интересуются, даже самым безобидным образом, порой они становятся типом «предателя», который никому не может быть верен, ибо он не может быть неверен своей матери.

Я хотел бы привести некоторые сны, характерные для связи с матерью:

1. Мужчине снится, что он один на пляже. Подходит пожилая женщина и улыбается ему. Она показывает знаками, что может покормить его грудью.

2. Мужчине снится, что на него напала сильная женщина. Она держит его над глубокой пропастью и затем отпускает, он падает вниз и разбивается насмерть.

3. Женщине снится, что она встречает мужчину. В этот момент появляется ведьма, что приводит спящую в ужас. Мужчина вынимает револьвер и убивает ведьму. Спящая убегает из страха быть разоблаченной и машет мужчине, чтобы он следовал за ней.

Едва ли нужно объяснять эти сны. В первом из них основным элементом является желание быть накормленным матерью; во втором – это страх быть уничтоженным всемогущей матерью; в третьем – женщине снится, что мать (ведьма) убьет ее, если она полюбит мужчину, и только смерть матери может ее освободить.

Но как обстоит дело с привязанностью к отцу? Несомненно, такая связь имеется как у мужчин, так и у женщин, в последнем случае она иногда переплетена с сексуальными желаниями. Вместе с тем создается впечатление, что связь с отцом никогда не достигает глубины привязанности к матери-семье-крови-земле. В то время как отец в известных особых случаях сам может стать фигурой матери, все же его функция обычно отличается от аналогичной функции матери. Она является человеком, ухаживающим за ребенком в первые годы его жизни, дающим ему чувство защищенности, которое является вечно неутоленным желанием у человека, привязанного к матери. Жизнь маленького ребенка зависит от матери – она может дать ему жизнь и снова отнять. Фигура матери является одновременно подательницей и разрушительницей жизни, она и та, кого любят, и та, кого боятся [24]. Напротив, у отца совсем другая функция. Он представляет закон и порядок, социальные правила и обязанности, установленные человеком, и он является тем, кто наказывает или вознаграждает. Его любовь подчинена условиям, и ее можно заслужить, если делать то, что он требует. По этой причине человек с привязанностью к отцу может скорее надеяться заслужить любовь отца; надо лишь делать то, что тот требует. Но эйфорическое чувство абсолютной, безусловной любви и безопасности и безусловной защиты только изредка переживается человеком в связи с привязанностью к отцу [25].

Уровень наиболее глубокой связи с матерью – это «инцестуальный симбиоз». Что означает в данном случае «симбиоз»? Существуют симбиозы различной степени, но их объединяет одно: личность, симбиотически связанная с другой личностью, становится неотъемлемой составной частью своего «хозяина», с которым она связана. Она не может без него жить, и когда эта связь находится под угрозой, она впадает в состояние сильнейшего страха и ужаса. (У пациентов, склонных к шизофрении, такое отделение может привести к неожиданному шизофреническому сбою.) Когда я говорю, что данная личность не может жить без другой личности, я вовсе не имею в виду, что она обязательно физически должна быть вместе со своим «хозяином»; она может видеться с ним или с ней лишь изредка, или «хозяин» может вообще уже умереть (в этом случае симбиоз принимает форму явления, которое институционализировано в известных культурах как «культ предков»). Эта привязанность по своей природе является связью посредством чувства и фантазии. Для человека, симбиотически связанного с другим, бывает очень трудно или вообще невозможно провести ясную разграничительную линию между собой и своим «хозяином». У него присутствует чувство, что он един с другим, является его частью, смешан с ним. Чем экстремальнее симбиоз, тем становится труднее провести ясную разграничительную линию между двумя личностями. По этой причине было бы заблуждением в тяжелых случаях говорить о «зависимости» симбиотически связанной личности от «хозяина». «Зависимость» предполагает ясное различение между двумя личностями, одна зависит от другой. В случае же симбиотического влечения симбиотически связанная личность может чувствовать иногда превосходство, иногда слабость, иногда равенство со своим «хозяином», но они всегда неотделимы друг от друга. Это симбиотическое единство лучше всего сравнить с единством матери и ее плода. Плод и мать – двое и все же едины. Нередко случается, что оба участника симбиотически связаны друг с другом обоюдно. В этом случае речь идет о folie а1 deux, которая не осознается обоими, поскольку они оба ощущают ее как реальность. В крайне регрессивных формах симбиоза действительно возникает неосознанное желание вернуться в лоно матери.

Часто это желание выражается в символической форме: в желании (или страхе) утонуть в океане или в боязни быть поглощенным землей. Речь идет о стремлении полностью потерять свою индивидуальность и снова стать единым с природой. Отсюда следует, что это глубокое регрессивное стремление находится в конфликте с желанием жить. Быть в материнском лоне означает устраняться от жизни. Я хочу этим сказать, что связь с матерью, а именно как тоска по ее любви, так и страх перед деструктивностью, является более сильной и элементарной, чем «эдипальная связь» Фрейда, которая, как он предполагал, восходит к сексуальным желаниям. Однако есть проблема, которая основана на несоответствии между нашим осознанным восприятием и неосознанной реальностью. Если кто-то вспоминает о своих сексуальных желаниях в отношении матери или фантазирует на эту тему, он наталкивается на сопротивление. Поскольку этому человеку известен предмет сексуальной страсти, для него он является лишь объектом, который не хочет воспринимать его сознание. Совершенно иначе обстоит дело с симбиотическим влечением, о котором здесь идет речь, желанием быть любимым как ребенок, совершенно отказаться от своей независимости, снова стать младенцем или даже вернуться в материнское лоно; все эти желания ни в коем случае не покрываются такими понятиями, как «любовь», «зависимость» или даже «сексуальное влечение». Все эти слова слишком бледны по сравнению с силой переживания, которое стоит за этим. То же самое относится к «страху перед матерью». Все мы знаем, что означает бояться кого-либо. Нас могут бранить, унижать и наказывать. У нас у всех есть подобный опыт, и все мы, в большей или меньшей степени, проявляли при этом мужество. Но знаем ли мы, каково нам придется, если нас затолкают в клетку со львом или если мы будем брошены в яму, наполненную змеями? Сможем ли мы выразить ужас, который охватит нас, когда мы окажемся обреченными на трусливую беспомощность? Но «страх» перед матерью представляет собой опыт как раз такого рода.

Имеющимися в нашем распоряжении словами едва ли можно выразить бессознательные переживания, и поэтому люди говорят о своей зависимости или о своем страхе, не имея правильного представления, о чем они говорят. Языком, адекватно выражающим подлинное переживание, был бы язык снов или символов мифологии и религии. Если мне снится, что я тону в океане (причем я испытываю смешанное чувство страха и наслаждения), или если мне снится, что я пытаюсь убежать от льва, который хочет меня проглотить, тогда сны действительно снятся мне на языке, который соответствует моему реальному переживанию. Наш повседневный язык, конечно, соответствует приобретенному жизненному опыту. Если же мы хотим проникнуть в глубь нашего подлинного состояния, мы по возможности должны забыть наш обычный язык и думать на забытом языке символов.

Патология инцестуального влечения, очевидно, зависит от соответствующего уровня регрессии. При доброкачественной форме инцестуального влечения едва ли можно говорить о патологии, кроме, возможно, немного преувеличенной зависимости от женщин и страхе перед ними. Чем глубже уровень регрессии, тем интенсивнее как зависимость, так и страх. На совершенно архаическом уровне они достигают степени, которая угрожает душевному здоровью. Существуют и другие патологические элементы, которые также зависят от глубины регрессии. Инцестуальное ориентирование, так же как нарциссизм, находится в конфликте с разумом и объективностью. Если мне не удается перерезать пуповину, если я стою на том, чтобы и дальше молиться идолу безопасности и защиты, то идол становится неприкосновенным. Если «мать» никогда не может быть не права, как в этом случае я могу объективно судить о другом человеке, если он находится в противоречии с «матерью» или отвергается ею? Это нарушение здравого суждения меньше бросается в глаза, если объектом связи является не мать, а семья, народ или собственная раса. Поскольку эта привязанность рассматривается как добродетель, то сильно выраженная связь, обусловленная национальной или религиозной принадлежностью, легко приводит к предвзятому и искаженному мнению, которое считают справедливым, поскольку оно разделяется всеми людьми, причастными к этой связи.

Важным патологическим признаком инцестуального влечения наряду с нарушением здравомыслия является неспособность видеть в другом человеческом существе полноценного человека. Людьми считаются лишь те, кто имеет кровное родство или происходит из той же земли; «чужак» – это варвар. Следствием является то, что я и сам для себя являюсь «чужаком», поскольку я могу переживать человечество только в изуродованной форме, которая представлена группой с общей кровью. Инцестуальное влечение нарушает или разрушает, в зависимости от степени регрессии, способность любить.

Еще один патологический симптом инцестуального влечения – конфликт с независимостью и целостностью. Человек, привязанный к матери и племени, не обладает свободой быть самим собой, иметь личные убеждения и соблюдать собственные обязательства. Он не может открыть себя миру и не может полностью принять его в себя; он постоянно находится в тюрьме своей расистско-национально-религиозной материнской связи. Только в той мере, в какой человек освободится от всевозможных инцестуальных связей, он полностью родится и сможет беспрепятственно двигаться вперед и стать самим собой.

Инцестуальное влечение обычно не распознается как таковое или оно находит такое рациональное обоснование, что кажется разумным. Некто, крепко связанный со своей матерью, может интерпретировать свою инцестуальную связь различным образом: «это моя обязанность служить ей», или «она так много для меня сделала, что я обязан ей своей жизнью», или «она так много страдала», или «она так достойна почитания». Если предметом влечения является не собственная мать, а нация, то будут иметь место те же самые рациональные объяснения. Они вращаются вокруг представления, что человек всем обязан своему народу или что этот народ является чем-то совершенно особенным и прекрасным.

Суммируя, можно сказать, что тенденция к связи с матерью или ее эквивалентами (кровью, семьей, племенем) присуща всем мужчинам и женщинам. Она находится в постоянном конфликте с противоположными тенденциями – рождением, движением вперед и ростом. В случае нормального развития тенденция роста берет верх. В случае тяжелой патологии побеждает регрессивная тенденция к симбиотическому объединению, и следствием является то, что человек в большей или меньшей степени теряет свои способности. Точка зрения Фрейда, согласно которой инцестуальные побуждения можно обнаружить у каждого ребенка, полностью справедлива, но его открытие имеет гораздо большее значение, чем полагал сам Фрейд. Инцестуальные желания являются прежде всего не результатом сексуальных устремлений, а представляют собой фундаментальную тенденцию в человеке: желание быть привязанным к тому, из чего человек вышел, страх стать свободным и страх быть уничтоженным этой фигурой, которой человек беспомощно предоставил себя, отказавшись от всякой независимости.

Теперь мы можем сравнить между собой все три ориентирования, о соотношении которых до сих пор шла речь в этой книге. В своих менее тяжких проявлениях некрофилия, нарциссизм и инцестуальное влечение весьма отличаются друг от друга, и часто случается так, что у кого-то имеется только одно из этих ориентирований, а два других отсутствуют. Ни одно из них в их доброкачественных формах не является причиной существенного нарушения разума, способности любить или интенсивной деструктивности. (В качестве примера я мог бы привести Франклина Д. Рузвельта. Он был в умеренной степени фиксирован на матери, умеренно нарциссичен и при этом был ярко выраженным биофильным человеком. В противоположность ему Гитлер был почти полностью некрофильным, нарциссичным и инцестуальным человеком.)

Но чем злокачественнее эти три ориентирования, тем больше они сходятся. Прежде всего имеется тесное родство между инцестуальным влечением и нарциссизмом. В той степени, в какой человек не полностью отделился от материнского лона или материнской груди, он не свободен вступать в отношения с другими людьми и любить их. Он и его мать (как единство) являются объектами его нарциссизма. В подобных случаях мы особенно отчетливо наблюдаем переплетение инцестуального влечения и нарциссизма. Эта специфическая смесь объясняет силу и иррациональность любого национального, расового, религиозного или политического фанатизма.

К совершенно архаическим формам инцестуального симбиоза и нарциссизма прибавляется еще и некрофилия. Стремление возвратиться в материнское лоно и в прошлое означает одновременно склонность к мертвому и разрушению. Когда экстремальные формы некрофилии, нарциссизма и инцестуального симбиоза сплетаются друг с другом, мы можем говорить о синдроме, который я назвал бы «синдромом распада». Кто страдает этим синдромом, тот зол в полном смысле этого слова, он совершает предательство в отношении жизни и роста, чтобы посвятить себя смерти и уродованию. Лучший пример человека, страдавшего синдромом распада, – Гитлер. Как уже было отмечено, он ощущал сильное влечение к мертвому и к разрушению; он был крайне нарциссичным человеком, для которого реальностью являлись лишь его собственные желания и мысли. И он был в высшей степени инцестуально связанным человеком. Каким бы образом ни рассматривать его отношения с матерью, их инцестуальный характер находит свое отражение прежде всего в его фанатической преданности расе и народу, который был с ним одной крови. Он был одержим идеей спасти германскую расу, препятствуя смешению ее крови. Как он заявлял в «Mein Kampf», речь шла, во-превых, о том, чтобы спасти ее от сифилиса; во-вторых, он хотел предохранить ее от осквернения со стороны евреев. Нарциссизм, смерть и инцест дали роковое смешение, которое сделало Гитлера врагом человечества и жизни. Эту триаду характерных черт метко описал Ричард Хьюз в своей книге «Лисица на чердаке»:

«…Как может его монистическое Я не понести потерь в результате полового акта, если сам по себе этот акт уже есть признание другого существа? Иначе говоря, не нанесет ли половой акт ущерб утвердившемуся в нем убеждению, что он – единственное и неповторимое живое ядро вселенной, единственное истинное воплощение Высшей Воли? Ибо за его сверхъестественным даром стояло именно это: подлинно существует только он, Гитлер. “Я есмь, и никто боле!” Во всей вселенной только он один – человеческая личность, остальное – предметы, а посему для него весь ряд “личных” местоимений был начисто лишен нормального эмоционального наполнения. Это придавало его замыслам грандиозность и безудержность, и зодчество его естественно должно было вылиться в политику, поскольку для него не существовало разницы в материале: люди для него были те же орудия или камни, но только – в подражание ему – в человеческом обличье. Все орудия для удобства пользования ими имеют рукоятки; эти же снабжены ушами. Бессмысленно испытывать любовь, или ненависть, или сострадание к камням (или говорить им правду).

Личность Гитлера являла собой то редкое болезненное состояние психики, при котором Я не прячется в тени, а открыто выступает на первый план, иначе говоря, то редкое болезненное состояние, когда аномалия эго не изживает себя и в уже возмужавшем и во всех других отношениях клинически здоровом интеллекте (ибо в новорожденном существе такое состояние пробуждающегося сознания, без сомнения, закономерно и может даже сохраняться еще и в детском возрасте). Так возмужавшее Я Гитлера разрослось в нечто огромное и нерасчленяемое, как злокачественная опухоль…

Страждущий безумец метался на своем ложе…

Ночь “Риенци”, та ночь его юности, проведенная в горах над Линцем после оперы, – она стала “поворотной” в его судьбе, ибо именно тогда, в ту ночь, он впервые осознал свое могущество – эту заключенную в нем силу. Когда, повинуясь повелению, он поднялся во тьме в горы, разве не были в единый миг показаны ему оттуда все царства мира? И, услыхав древний вопрос, донесенный до нас Евангелием, разве не рванулось все его существо ответить: “Да!” Разве не заключил он там, в горных высях, эту сделку на веки веков, скрепленную свидетельством ноябрьских звезд? Почему же теперь… теперь, когда он, подобно Риенци, вознесенный на гребень волны, растущей, всесокрушающей волны, должен был обрушиться на Берлин, эта волна начала спадать… Она спадала и спадала под ним, и опрокинула его вниз головой, и прокатилась над ним, погружая его все глубже и глубже в зеленую грохочущую бездну.

Он метался в отчаянии на своем ложе, он задыхался… тонул (а этого он страшился более всего на свете). Тонул? Так значит… значит, тогда, много лет назад, на мосту над Дунаем в окрестностях Линца… значит, тогда, в юности, тот подверженный меланхолии подросток совершил все же свой самоубийственный прыжок – и все, что было потом, это лишь сон! И этот грохот сейчас в ушах – в ушах грезящего, тонущего – это величественная песнь Дуная…

Чье-то мертвое запрокинутое лицо с открытыми, такими же, как у него, чуть навыкате, глазами наплывало на него из зеленоватой водяной глуби – лицо его покойной матери, каким оно запомнилось ему в последний раз: белое, с открытыми глазами, на белой подушке. Белое, мертвое, отрешенное от всего – даже от своей любви к нему.

Но лицо стало множиться – оно было теперь вокруг него в воде повсюду. Значит, эта вода, в которой он тонул, – это была она, его Мать!

И тогда он перестал сопротивляться. Он подтянул колени к подбородку и затих в этой эмбриональной позе: тонуть так тонуть.

Тут Гитлер наконец заснул» [26].

В этом коротком отрывке собраны все элементы «синдрома распада», как это может сделать только великий писатель. Мы видим нарциссизм Гитлера, его стремление утопиться, причем вода является его матерью, и его склонность к мертвому символизируется лицом его умершей матери. Положение его тела – колени, подтянутые к подбородку, – означает желание вернуться в материнское лоно.

Гитлер представляет собой особо выдающийся пример «синдрома распада». Есть много людей, которые живут насилием, ненавистью, расизмом и нарциссическим национализмом и которые страдают этим синдромом. Это зачинщики насилия, войны и разрушения и их «верные сторонники». Среди них только тяжело ущербные открыто провозглашают свои истинные цели или даже полностью осознают их. Сначала они пытаются представить свою установку как любовь к родине, долг, дело чести и т. д. Но как только нормальная форма цивилизованной жизни разрушается, что случается во время больших международных войн или во время гражданской войны, у подобных людей нет больше необходимости угнетать свои самые глубокие желания. Тогда они поют гимны ненависти. Когда они могут служить смерти, они как раз вырастают до уровня жизни и развивают всю свою энергию. Война и атмосфера насилия, несомненно, являются теми ситуациями, в которых человек с «синдромом распада» полностью становится самим собой. Очень вероятно, что только меньшая часть населения мотивирована этим синдромом. Но тот факт, что ни они сами, ни те, кто не мотивирован подобным образом, не осознают этой подлинной мотивации, делает их опасными носителями заразной болезни, инфекции ненависти во время борьбы, конфликтов, «холодной» или «горячей» войн. Поэтому столь важно, чтобы они были распознаны такими, каковы они есть: людьми, которые любят мертвое, которые боятся независимости и для которых реальностью обладают только потребности их собственной группы. Их не надо изолировать физически, как это делают с прокаженными. Было бы достаточно, если бы нормальные люди среди нас поняли их изуродованное состояние и злокачественность их устремлений, скрытых за благочестивыми проповедями, чтобы эти нормальные люди могли выработать в себе известный иммунитет против их патологического влияния. К этому следует добавить, что необходимо учитывать следующее: не принимать слова за реальность и видеть насквозь обманчивые суждения тех, кто страдает болезнью, присущей только человеку: отрицанием жизни, прежде чем она угаснет [27]. Наш анализ некрофилии, нарциссизма и инцестуального влечения необходимо, хотя бы кратко, сравнить с теорией Фрейда.

Мышление, согласно Фрейду, основано на эволюционной схеме развития либидо: от нарциссической фазы к орально-рецептивной, орально-агрессивной и анально-садистской фазам и далее к фаллическому и генитальному ориентированию характера. По его мнению, причиной наиболее тяжелых форм душевного заболевания является фиксирование на наиболее ранних уровнях развития либидо (или регрессии к ним). Соответственно этому, например, регрессия к орально-рецептивному уровню рассматривается как более тяжелый патологический случай, чем регрессия к анально-садистскому уровню. Вместе с тем мой опыт клинических наблюдений не подтверждает этот общий принцип. Орально-рецептивное ориентирование находится гораздо ближе к жизни, чем анальное ориентирование; на основании этого в самых общих чертах можно предположить, что анальное ориентирование приводит к более тяжким заболеваниям, чем орально-рецептивное. Кроме того, орально-агрессивное ориентирование, вследствие содержащегося в нем элемента садизма и деструктивности, может привести к более тяжелым проявлениям болезни, чем орально-рецептивное. Отсюда следует вывод, противоположный концепции Фрейда. Наименее тяжелые заболевания сопутствуют орально-рецептивному ориентированию, наиболее тяжкие – орально-агрессивному, а самые тяжелые – анально-садистскому ориентированию. Если принять, что наблюдения Фрейда верны и что генетически последовательность развития протекает от орально-рецептивного к орально-агрессивному и, наконец, к анально-садистскому ориентированию, то мы вступаем в противоречие с его точкой зрения, согласно которой фиксирование на более ранней фазе дает более тяжелые проявления заболевания.



Я, конечно, не думаю, чтобы проблема могла быть решена посредством предположения, что соответствующие развитию более ранние формы ориентирования являются корнями более тяжелых патологических явлений. Я скорее придерживаюсь мнения, что каждое ориентирование проявляется на многих уровнях регрессии, которые простираются от нормальных до совершенно архаических, болезненных уровней. Так, например, орально-рецептивное ориентирование может возникнуть в мягкой форме, поскольку оно идет рука об руку со зрелой в общих чертах структурой характера, то есть с высокой степенью продуктивности. С другой стороны, оно может идти параллельно с высокой степенью нарциссизма и инцестуальным симбиозом; в этом случае орально-рецептивное ориентирование характеризуется экстремальной зависимостью и злокачественным заболеванием. То же самое относится к почти нормальному анальному характеру в сравнении с некрофильным характером. Я хотел бы предложить определять тяжесть заболевания не на основе различных уровней развития либидо, а по степени регрессии, которую можно установить внутри соответствующего ориентирования (орально-рецептивного, орально-агрессивного и т. д.).

Кроме того, следует учитывать, что мы имеем дело не только с ориентированиями, которые коренятся, как полагал Фрейд, в соответствующих эрогенных зонах («модусы ассимилирования»), но и с различными формами отношений (любовь, деструктивность и садомазохизм), которые находятся в известном родстве с различными модусами ассимилирования. Так, например, существует родство между орально-рецептивным и инцестуальным, между анальным и деструктивным ориентированиями. В этой книге я занимаюсь ориентированиями в области человеческих отношений (нарциссизм, некрофилия, инцестуальное влечение – это «модусы социализации»), а не модусами ассимилирования, но между обоими модусами ориентирования существует корреляция. Что же касается родства между некрофилией и анальным ориентированием, то в своей книге я подробно останавливался на этой корреляции. Корреляция существует между биофилией и «генитальным характером» так же, как и между инцестуальным влечением и оральным характером.

Я пытался показать, что каждое из трех описанных здесь ориентирований может проявляться на различных уровнях регрессии. Чем глубже регрессия при каждом ориентировании, тем более прослеживается тенденция к конвергенции всех трех. В состоянии крайней регрессии они конвергируют вплоть до вышеназванного «синдрома распада». Но и у личностей, достигших оптимальной зрелости, три ориентирования также имеют тенденцию к конвергенции. Противоположность некрофилии – биофилия, противоположность нарциссизму – любовь, противоположность инцестуальному симбиозу – независимость и свобода. Синдром этих трех установок я обозначил как «синдром роста».

VI. Свобода. Детерминизм. Альтернативность

После того как мы обсудили некоторые проблемы деструктивности и насилия, нам, вероятно, будет легче продолжить нить изложения, начатую в первой главе. Вернемся к вопросу: хорош человек или плох? Свободен он или его поступки определяются внешними обстоятельствами? Или же эти альтернативы неверны и человек не является ни тем ни другим, или он одновременно и то и другое?

Чтобы ответить на эти вопросы, начнем с рассмотрения следующей проблемы. Можно ли вообще говорить о сущности, или природе, человека, и если да, то как ее можно определить?

Задаваясь вопросом, можно ли говорить о сущности человека, сразу сталкиваешься с двумя противоположными точками зрения. Одна гласит, что никакой сущности человека вообще нет. Эту точку зрения представляет антропологический релятивизм, утверждающий, что человек есть не что иное, как продукт формирующих его культурных условий. С другой стороны, эмпирическое рассмотрение деструктивности в данной книге основывается на мнении, представленном Фрейдом и многими другими учеными, согласно которому природа человека существует; из этой предпосылки в действительности исходит вся динамическая психология.

Трудность в отыскании удовлетворительного определения природы человека покоится на следующей дилемме: если принять, что сущность человека составляет определенная субстанция, то можно легко оказаться на неэволюционной, неисторической позиции, которая предполагает, что человек существенно не изменился с момента своего первого появления. Однако подобный взгляд трудно привести в соответствие с тем фактом, что между нашими в высшей степени отсталыми предками и цивилизованным человеком последних четырех-шести тысячелетий истории имеется огромное различие [28]. С другой стороны, если объявить себя сторонником эволюционной теории и признать, что человек постоянно меняется, то что в этом случае останется от содержания самой «природы», или «сущности», человека? Дилемма не может быть разрешена с помощью определений типа: человек есть zoon politikon (Аристотель), или существо, действующее с заранее обдуманным намерением и фантазией; или – цель природы состоит в «выведении животного, которое может обещать». Подобные определения выражают существенные качества человека, но не его сущность.

Я полагаю, что дилемма может быть разрешена, если определять сущность человека не как данное качество или субстанцию, а как противоречие, имманентное человеческому бытию [29].

Это противоречие проявляется в двух феноменах. Во-превых, человек – это животное, которое по сравнению с другими животными недостаточно оснащено инстинктами, поэтому его выживание гарантировано лишь в случае, если он производит средства, удовлетворяющие его материальные потребности, и если он развивает свой язык и совершенствует предметный мир. Во-вторых, человек, как и другие животные, обладает интеллектом, который позволяет ему использовать процесс мышления для достижения непосредственных практических целей. Но человек обладает еще и другим духовным свойством, отсутствующим у животного. Он осознает самого себя, свое прошлое и свое будущее, которое есть смерть; он осознает свое ничтожество и бессилие; он воспринимает других как других – в качестве друзей, врагов или чужаков. Человек трансцендирует всю остальную жизнь, поскольку он впервые является жизнью, которая осознает самое себя. Человек находится внутри природы, он подчинен ее диктату и изменениям, и тем не менее он трансцендирует природу, ибо ему недостает нерефлектированности животного, делающей его частью природы, позволяющей ему быть единым с природой. Человек видит свою вовлеченность в ужасный конфликт – он пленник природы, но, несмотря на это, свободен в своем мышлении, он часть природы и все же, так сказать, ее причуда, он не находится ни здесь, ни там. Это осознание самого себя сделало человека чуждым в мире, обособленным от всех, одиноким и преисполненным страха.

В описанном противоречии речь, по существу, идет об антагонизме, ставшем уже классическим: человек является одновременно телом и душой, ангелом и зверем, он принадлежит к двум конфликтующим между собой мирам. Я хотел бы показать, что недостаточно видеть сущность человека в этом конфликте, как будто он только через него становится человеком. Необходимо сделать следующий шаг и признать, что именно этот конфликт в человеке требует своего разрешения. Если конфликт осознается, то сразу же напрашиваются известные вопросы: что может сделать человек, чтобы справиться с ужасной дилеммой, сопутствующей его существованию? что он может сделать, чтобы прийти к гармонии, которая освободит его от мук одиночества, даст возможность почувствовать себя в мире, как дома, и позволит ему достичь чувства единства с миром?

Ответ на эти вопросы не может носить теоретического характера (даже если он находит свое выражение в размышлениях о жизни и теориях). В гораздо большей степени человек должен дать ответ всем своим бытием, всеми своими ощущениями и действиями. Этот ответ может быть хорош или плох, но даже наихудший ответ все же лучше, чем вообще никакого. Однако любой ответ должен удовлетворять одному условию; он должен помогать человеку преодолеть чувство обособленности своего бытия и приобрести чувство согласия, единения и сопричастности к миру. Есть целый ряд ответов, которые человек может дать на вопрос, поставленный перед ним его человеческим бытием, и я коротко остановлюсь на этом в последующем изложении. Но хотелось бы еще раз подчеркнуть, что ни один из этих ответов сам по себе еще не составляет сущности человека. Сущность человека скорее состоит в вопросе и потребности ответить на него. Различные формы бытия человека не составляют его сущности, это лишь ответы на конфликт, который сам является проявлением сущности человека.

Первый ответ на стремление преодолеть обособленность существования и достичь единения я обозначил бы как регрессивный ответ. Пытаясь достичь единения, освободиться от страха одиночества и неизвестности, человек может сделать попытку возвращения к своим истокам – к природе, к животной жизни или к своим предкам. Он может попытаться стряхнуть с себя все, что делает его человеком и одновременно мучает, – свой разум и осознание самого себя. Очевидно, именно это человек пытался сделать на протяжении сотен тысяч лет. Об этом свидетельствуют как история примитивных религий, так и тяжелые психические заболевания. И в примитивных религиях, и в индивидуальной психологии мы находим в той или иной форме одинаковые проявления тяжелого заболевания: регрессию к животному существованию, к состоянию преиндивидуации, попытку освободиться от всего, что является специфически человеческим. Это утверждение мы, однако, должны уточнить в одном отношении. Архаические регрессивные тенденции разделялись многими, поэтому мы имеем здесь дело folie а1 millions. Именно тот факт, что это безумие разделялось большинством, позволяет ему выступать в качестве мудрости, позволяет фиктивному стать истинным. Индивид, принимающий участие в массовом безумии, теряет ощущение своей полной изоляции, обособленности и избегает, таким образом, интенсивного страха, от которого он страдал бы в более прогрессивном обществе. Не следует забывать, что для большинства людей здравый смысл и реальность есть не что иное, как всеобщее одобрение. Если все думают так же, как сам человек, значит, он не «потерял рассудок».

Альтернативой регрессивному, архаическому решению проблемы человеческого существования, тяжести человеческого бытия является ее прогрессивное решение. Оно заключается в достижении новой гармонии не с помощью регрессии, а посредством полного развития всех человеческих сил, человечности в нас самих. Есть множество религий, отражающих переход между архаически-регрессивными и гуманистическими религиями, однако в радикальной форме прогрессивное решение впервые появляется на арене в удивительную эпоху человеческой истории между 1500 и 500 г. до н. э. Оно возникло около 1550 г. до н. э. в учении Эхнатона и приблизительно в то же время в учении Моисея у евреев, между 600 и 500 г. до н. э. подобные идеи провозгласили Лао-цзы в Китае, в Индии это сделал Будда, в Персии – Заратустра, мы находим их и у греческих философов, и у пророков Израиля. Новая цель человека – стать полностью человечным и тем самым вновь обрести утерянную гармонию – нашла свое выражение в различных понятиях и символах. Для Эхнатона эту цель символизировало Солнце, для Моисея – неведомый бог истории, Лао-цзы обозначал цель как дао (путь), для Будды она символизировалась в нирване, греческие философы называли ее неподвижным перводвигателем, персы дали ей имя Заратустра, пророки говорили о мессианском «конце дней». Эти понятия определялись в основном формами мышления, а в конечном счете – жизненной практикой и социо-экономико-политическими структурами соответствующей культуры. Но в то время как особая форма, в которой новая цель обрела свое выражение, зависела от различных исторических условий, сама цель в основных чертах оставалась все той же – разрешить проблему человеческого существования посредством правильного ответа на поставленный жизнью вопрос: как человек может стать полностью человечным и тем самым избавиться от страха перед своей изолированностью? Когда христианство и ислам соответственно на пятьсот и тысячу лет позже принесли подобные идеи в Европу и в страны Средиземноморья, их восприняла значительная часть мира. Но едва новые идеи стали принадлежать человеку, как он тут же начал их фальсифицировать. Вместо того чтобы самому становиться полностью человечным, он превратил бога и догмы, провозглашающие «новую цель», в своих идолов, он поставил фигуру или слово на место реальности собственного опыта. И все же человек снова и снова пытался вернуться к своей истинной цели. Мы находим такие попытки в сфере религии, в еретических сектах, в новых философских мыслях и политических доктринах.

Сколь бы ни были различны представления всех этих религий и движений, общей для них является идея основополагающей альтернативы для человека. Человек может выбирать между двумя возможностями: идти назад или двигаться вперед. Он может либо регрессировать в сторону архаического, патологического решения, либо прогрессировать, развивая свою человечность. Эта альтернатива может быть сформулирована по-разному.

В Персии альтернативой являются свет и тьма, в Ветхом Завете – благословение и проклятие, или жизнь и смерть. В социалистической доктрине альтернативой являются социализм и варварство.

Эту альтернативу мы находим не только в различных гуманистических религиях. Она проявляется также в принципиальном различии между духовным здоровьем и душевным заболеванием. То, что мы называем здоровым человеком, зависит от общей системы отношений и понятий данной культуры. Для германских «берсерков» человек, который мог вести себя подобно дикому зверю, был «здоровым». Сегодня такой человек считался бы психопатом. Все архаические формы душевного переживания – некрофилия, экстремальный нарциссизм, инцестуальный симбиоз, – которые в той или иной форме рассматривались в регрессивно-архаических культурах в качестве «нормы» или даже «идеала», поскольку люди были едины в отношении своих устоявшихся целей, сегодня рассматриваются как тяжелые формы психического заболевания. Если эти архаические силы выступают в менее интенсивной форме и им противодействуют противоположные силы, то они оттесняются, и это оттеснение приводит к «неврозу». Существенное различие между архаическим и регрессивным ориентированиями в прогрессивной культуре заключается в том, что архаически ориентированный индивид не чувствует себя изолированным в архаической культуре, а напротив, ощущает всеобщую поддержку, в то время как в прогрессивном обществе с таким человеком происходит совершенно противоположное. Он «теряет свой рассудок», поскольку находится в противоречии со всеми остальными. Это факт, что даже в такой прогрессивной культуре, как наша сегодняшняя, многие принадлежащие к ней люди проявляют весьма сильные регрессивные тенденции, которые, впрочем, оттесняются в ходе нормальной жизни и выходят открыто на поверхность только при особых условиях, например во время войны.

Еще раз подведем итог тому, что эти соображения могут дать нам для ответов на исходные вопросы. Прежде всего по вопросу о сущности человека мы пришли к заключению, что природа, или сущность человека не является такой специфической субстанцией, как добро или зло, а является противоречием, которое заложено в условиях самого человеческого существования. Этот конфликт сам по себе требует решения, которое в принципе может быть только регрессивным или прогрессивным. То, что иногда кажется врожденным стремлением человека к прогрессу, есть не что иное, как динамика поиска новых решений. На каждой новой ступени, достигнутой человеком, возникают новые противоречия, которые принуждают его и далее искать новых решений. Этот процесс будет продолжаться, пока человек не достигнет своей конечной цели – стать полностью человечным, пока он не станет совершенно единым с миром. Сможет ли человек достичь конечной цели полного «повзросления», когда исчезнут поиск и конфликт (как этому учит буддизм), или это станет возможным только после смерти (как это проповедует христианство), не должно нас здесь занимать. Гораздо важнее единая для всех гуманистических религий и учений «новая цель» и вера человека в то, что он может приблизиться к этой цели. (Если человек, напротив, ищет решений на регрессивном пути, то он будет неминуемо стремиться к полной потере человеческого облика, что равнозначно безумию.)

Если сущностью человека является не добро или зло, не любовь или ненависть, а противоречие, которое заставляет искать все новых решений, которые, в свою очередь, вызывают все новые противоречия, то человек может отреагировать на эту дилемму регрессивным или прогрессивным образом. Новейшая история дает тому многочисленные примеры. Миллионы немцев, особенно мелкие буржуа, утратив свои деньги и социальное положение, обратились при Гитлере к культу своих германских предков и вели себя подобно «берсеркам». Так же вели себя русские при Сталине, японцы при оккупации Нанкина и сброд со своим судом Линча – на Юге Америки. Для значительной массы людей существует реальная возможность выхода на поверхность переживаний, свойственных человеку архаической культуры. Вместе с тем условия реализации этой возможности будут различны. В одном случае архаические импульсы, хотя они и остаются очень сильными, оттеснены, поскольку в соответствующей цивилизации они находятся в противоречии с господствующими культурными традициями. Только особые обстоятельства, такие как война, стихийные бедствия или явления распада в обществе, могут легко открыть шлюзы для беспрепятственного выплескивания наружу оттесненных архаических импульсов. В другом случае развитие отдельной личности или членов группы действительно достигает прогрессивной стадии, и тогда травмирующие события наподобие вышеупомянутых не приведут так легко к возвращению архаических импульсов, ибо они не столько оттеснены, сколько замещены. Тем не менее потенциал архаических сил даже и в этом случае не исчезает вообще. При необычных обстоятельствах, например при длительном заключении в концентрационном лагере или при известных химических процессах в организме, может быть разрушена вся психическая система человека и архаические силы могут начать действовать с обновленной интенсивностью. Естественно, что между двумя экстремальными случаями – оттесненными архаическими импульсами, с одной стороны, и их полным замещением прогрессивным ориентированием – с другой, – существуют бесчисленные градации. Их соотношение различно для каждого человека, и то же самое можно сказать о степени оттесненности и осознания архаического ориентирования. Есть люди, у которых архаическая сторона настолько полно элиминирована не оттеснением, а развитием прогрессивного ориентирования, что для них стало просто невозможно регрессировать к ней. Есть такие лица, которые до такой степени разрушили всякие возможности развития прогрессивного ориентирования, что потеряли свободу выбора – в данном случае свободу решиться на прогрессивное действие.

Само собой разумеется, что общий дух, господствующий в определенном обществе, оказывает сильное влияние на развитие обеих сторон у каждого отдельного индивида. Но даже в этом отношении отдельный человек может сильно отклоняться от общественной модели ориентирования. Как уже было показано, в нашем современном обществе есть миллионы архаически ориентированных индивидов, которые сознательно верят учению Христа или Просвещения, но за этим фасадом являются настоящими «берсерками», некрофилами и идолопоклонниками Ваала или Астарты. При этом они совсем не обязательно впадают в конфликт, поскольку прогрессивные идеи не имеют значения в их сознании и поскольку в своей деятельности они, иногда в скрытой или завуалированной форме, подчинены своим архаическим импульсам. Вместе с тем и в архаических культурах часто встречались люди, развивавшие прогрессивное ориентирование. Они становились вождями, которые при определенных обстоятельствах прививали членам своей группы новое мировоззрение и закладывали основу для постепенного изменения всего общества. Если такие люди были достаточно незаурядны и если их учения оставляли след, то их называли пророками, наставниками и прочее. Без них человечество никогда не вышло бы из темноты архаического состояния. Тем не менее они смогли оказать влияние на человека лишь постольку, поскольку он в процессе развития труда все более освобождался от неведомых сил природы, развивал свой разум, свою объективность и переставал жить как хищное или тяглое животное.

То, что имеет силу в отношении группы, имеет силу и применительно к отдельному индивиду. В каждом человеке скрывается потенциал архаических сил, о чем ранее упоминалось. Только окончательно добрый или окончательно злой человек не имеет больше выбора. Почти каждый может регрессировать к архаическому ориентированию или двигаться в направлении полного прогрессивного раскрытия личности. В первом случае мы говорим о начале тяжелого душевного заболевания, во втором – о спонтанном излечении от болезни или о перемене соответствующего индивида в сторону полного пробуждения и созревания. Задачей психиатрии, психоанализа и различных гуманитарных наук является изучение условий, которые ведут к тому или иному развитию, а также показ методов, с помощью которых можно содействовать благоприятному развитию и положить конец негативному [30].

Описание этих методов выходит за рамки данной книги. Их можно найти в специальной литературе по психоанализу и психиатрии. Для нас, однако, важно понять, что, за исключением экстремальных случаев, каждый отдельно взятый человек и каждая группа индивидов в любой точке может регрессировать в сторону самого иррационального и деструктивного ориентирования или двигаться в направлении самого просвещенного и прогрессивного ориентирования. Человек не является ни хорошим, ни дурным. Если верить в доброту человека как в его единственный потенциал, то обязательно будешь видеть факты в искаженном, розовом свете и в конце концов жестоко разочаруешься. Если верить в другую крайность, то превратишься в циника и не будешь замечать в себе самом и в других многочисленные возможности творить добро. Реалистический взгляд видит действительные потенциалы в обеих возможностях и исследует условия, при которых они соответственно развиваются.

Эти размышления подводят нас к проблеме свободы человека. Свободен ли человек в любой момент принять решение в пользу добра, или он не обладает этой свободой выбора, поскольку детерминирован внешними и внутренними силами? О проблеме свободы воли уже написано множество книг, и мне кажется, что в качестве введения к последующим страницам едва ли можно найти более подходящее высказывание, чем замечание Уильяма Джеймса на эту тему. Он пишет: «Широко распространено мнение, что дискуссия о свободе воли уже давно обессилела и увяла, и тот, кто одержал в ней верх, может привести в споре лишь избитые аргументы, которые всем хорошо известны. Но это глубокое заблуждение. Я не знаю другой темы, которая была бы менее банальна и дала бы увлеченному человеку лучший шанс сделать новые открытия – возможно, не для того чтобы навязать решение или вынудить прийти ко всеобщему согласию, но с тем чтобы поделиться с нами более глубоким пониманием того, о чем, собственно, идет речь в споре между двумя сторонами и что в действительности содержат идеи о судьбе и свободе воли». В последующем изложении я со своей стороны попытаюсь дать некоторые предложения по решению этой проблемы, исходя из того, что опыт психоанализа мог бы пролить новый свет на проблему свободы воли и дать возможность увидеть некоторые новые аспекты ее исследования.

Традиционная трактовка вопроса о свободе воли страдала оттого, что не имелось достаточного количества эмпирических психологических данных. Вследствие этого появилась склонность к изложению проблемы в самом общем и абстрактном виде. Если мы под свободой воли понимаем свободу выбора, то вопрос сводится к тому, свободны ли мы, например, выбрать между А и Б. Детерминисты говорят, что мы несвободны в этом, поскольку человек, как и всё в природе, причинно детерминирован. Как камень, находясь в воздухе, несвободен не упасть, так и человек вынужден решиться в пользу А или Б, ибо определенные мотивы детерминируют, принуждают и побуждают его выбрать А или Б [31]. Противники детерминизма утверждают обратное. Приверженцы религии аргументируют это следующим образом: Бог дал свободу человеку, чтобы выбирать между добром и злом, поэтому человек обладает такой свободой.

Другая аргументация состоит в следующем: человек свободен, поскольку иначе его нельзя сделать ответственным за свои поступки. Третья аргументация такова: человек субъективно переживает себя свободным, поэтому сознание собственной свободы является доказательством ее существования. Все три аргумента кажутся мне неубедительными. Первый предполагает веру в Бога и знание Божьих планов в отношении человека. Второй, вероятно, возник из желания сделать человека ответственным за свои поступки, чтобы можно было его наказать. Идея наказания, которая встречается в большинстве обществ прошлого и настоящего, является прежде всего известной защитой меньшинства имущих от большинства «бедняков» (или по крайней мере задумана в качестве таковой); она является символом дисциплинарной власти авторитета. Если есть желание наказать, необходим кто-то, кто отвечает за свои действия. При этом невольно на ум приходит замечание Бернарда Шоу: «Повешение ушло в прошлое – теперь у нас остался только процесс». Третий аргумент – сознание свободы выбора якобы доказывает, что эта свобода существует в действительности, – основательно опровергли уже Спиноза и Лейбниц. Спиноза указал на то, что мы обладаем иллюзией свободы, поскольку мы осознаем наши желания, но не их мотивации. Лейбниц тоже доказывал, что желание отчасти мотивировано неосознанными тенденциями. Остается только удивляться, что большинство из тех, кто занимался этой темой после Спинозы и Лейбница, не признали следующее: проблему свободы воли нельзя решить, пока мы не поймем, что наши действия определяют неосознанные силы, даже если мы живем в счастливом убеждении, что имеем свободный выбор. Но, исключая эти специальные оговорки, аргументы в пользу свободы воли кажутся противоречащими нашему повседневному опыту. Представлена ли эта точка зрения религиозными этиками, философами-идеалистами или склонными к марксизму экзистенциалистами, она в лучшем случае является благородным постулатом, и, возможно, не таким уж благородным, поскольку она в высшей степени нечестна по отношению к индивиду. Можно ли действительно утверждать, что человек, выросший в материальной и духовной бедности, никогда не испытавший любви и сочувствия к кому-либо, тело которого из-за многолетнего злоупотребления алкоголем свыклось с пьянством и который не имеет возможности изменить условия своей жизни, – можно ли действительно утверждать, что он «свободен» выбирать? Разве подобная точка зрения не противоречит фактам, разве она вызывает сочувствие и разве речь не идет в конечном счете о понимании, которое в языке XX в. (как и значительная часть философии Сартра) отражает дух буржуазного индивидуализма и эгоцентризма – новой версии «Единственного и его собственности» Макса Штирнера?

Противоположное, постулируемое детерминизмом мнение, что человек не имеет свободы выбора, что его решения в любой точке вызваны к жизни и детерминированы более ранними по времени внешними и внутренними событиями, на первый взгляд кажется более реалистичным и очевидным. Разве анализ Фрейда и Маркса не показал, как слаб человек в своей борьбе против детерминирующих его инстинктивных и общественных сил, вне зависимости от того, применяется ли детерминизм к социальным группам и классам или к отдельно взятому индивиду? Разве психоанализ не показал, что человек, который не освободился от своей материнской связи, не способен действовать и решать самостоятельно, что он чувствует себя слабым и впадает во все возрастающую зависимость от матери, пока для него не будет больше возврата? Разве марксистский анализ не показал, что если класс, например мелкая буржуазия, потерял однажды свое достояние, культуру и социальную функцию, то его члены теряют всякую надежду и регрессируют к архаическому некрофильному и нарциссическому ориентированию?

Тем не менее ни Маркс, ни Фрейд не были детерминистами в том смысле, что они якобы верили в категоричность каузальной детерминации. Они оба верили в возможность изменения однажды избранного пути. Они оба видели обоснование этой возможности в способности человека осознавать силы, которые побуждают его действовать таким образом, что это позволит ему вновь обрести свою свободу. Они оба, как и Спиноза, оказавший сильное влияние на Маркса, были одновременно детерминистами и индетерминистами или ни детерминистами, ни индетерминистами. Оба представляли точку зрения, согласно которой человек детерминирован законами причины и следствия, однако он может создать сферу свободы и постоянно увеличивать ее посредством расширения сознания и правильных действий. Для него очень важно завоевать оптимум свободы и освободиться от цепей неизбежности. Предпосылкой освобождения для Фрейда было осознание неосознанного, а для Маркса – осознание социально-экономических сил и классовых интересов. По мнению обоих, предпосылкой освобождения должно быть не только осознание, но также активная воля и готовность к борьбе [32].

Каждый психоаналитик, конечно, имел дело с пациентами, которые были готовы полностью изменить тенденции, определявшие их жизнь до сих пор, после чего они осознавали их и со всей энергией пытались вновь обрести свою свободу. Но не нужно быть психоаналитиком, чтобы проделать такой опыт. Некоторые из нас проводили подобный эксперимент над собой или над другими: им удавалось разбить цепь кажущейся каузальности, и они вступали на новый путь, который казался им «чудом», поскольку он противоречил всем трезвым ожиданиям, возможным на основе их прежнего поведения.

Традиционное рассмотрение свободы воли страдало не только оттого, что в нем не отводилось должного места открытию Спинозы и Лейбница о неосознанной мотивации. Есть и другие причины. В последующем изложении я хотел бы указать на некоторые недостатки традиционного рассмотрения свободы воли.

Один из них состоит в том, что мы привыкли говорить о свободе воли «человека вообще», вместо того чтобы говорить о свободе воли определенного индивида [33]. Я попытаюсь позже показать, что когда говорят о свободе воли «человека вообще», а не конкретного индивида, то об этом говорят абстрактно; это делает проблему неразрешимой. Отсюда следует, что один человек обладает свободой выбора, в то время как другой ее утратил. Если же мы ссылаемся на всех людей, то мы имеем дело либо с абстракцией, либо всего лишь с моральным постулатом в смысле Канта или Уильяма Джеймса. Другой недостаток традиционного рассмотрения свободы воли заключается в том, что классические авторы от Платона до Фомы Аквинского были склонны излагать проблему добра и зла в общем виде, как будто «человек вообще» имеет выбор между добром и злом и как будто он свободен выбирать именно добро. Этот взгляд внес большую путаницу в дискуссию, поскольку как раз большинство людей, если они поставлены перед выбором «вообще», решаются сделать его в пользу добра, а не в пользу зла. Но свободного выбора между «добром и злом вообще» не существует, есть только конкретные и специфические способы действия, которые являются средством для достижения добра, и способы действия, которые являются средством для достижения зла, причем всегда предполагается, что добро и зло определены правильно. До морального конфликта в отношении свободы воли дело доходит тогда, когда нам нужно принять конкретное решение, а не тогда, когда мы решаем в пользу «добра или зла вообще».

Следующий недостаток традиционного рассмотрения свободы воли нужно видеть в том, что оно занимается проблемой свободы воли, или детерминизма, а не различной силой склонностей (Лейбниц принадлежит к сравнительно редким авторам, которые говорят о incliner sans nécessiter). Как я позже попытаюсь показать, проблема свободы, или детерминизма, в действительности сводится к проблеме конфликта между различными склонностями и их интенсивностью.

Наконец, путаница господствует и в определении понятия «ответственность». Об «ответственности» обычно говорится, когда я должен быть за что-то наказан или в чем-то обвинен. При этом едва ли есть различие, даю ли я обвинить себя другим или обвиняю себя сам. Если я сам считаю себя виноватым, то я сам себя накажу, если другие находят меня виноватым, то они меня накажут. Понятие «ответственность» употребляется, однако, и в другом значении, которое не имеет ничего общего с наказанием или «виной». В этом смысле ответственность означает следующее: «Я сознаю, что я это сделал». Фактически мое действие отчуждено от меня, если я воспринимаю его как «грех» или «вину». Это сделал как бы уже и не я, а «грешник», «злой дух», «тот другой», которого теперь следует наказать, уж не говоря о том, что чувство вины и самообвинения ведет к печали, презрению к самому себе и к пренебрежению жизнью. Это прекрасно выразил великий хасидский учитель Ицхак Меир из Гера:

«Кто постоянно говорит и рассуждает о содеянном им зле, не перестает думать о совершенной подлости, тот погружен в то, о чем он думает, полностью поглощен этим, и, таким образом, он пребывает в подлости: такого, конечно, невозможно обратить, поскольку его дух огрубел, сердце покрылось плесенью, и к тому же он впал в уныние. Чего ты хочешь? Как ни размешивай грязь, туда или сюда, все равно останется грязь. Согрешил, не согрешил – что с того на небе? Пока я об этом размышляю, я могу все же нанизывать жемчуг на радость небу. Потому и говорится: “Отступись от зла и твори добро” – отвернись полностью от зла, не думай о нем и твори добро. Ты совершил несправедливость? Так делай в противовес этому праведное дело!» (Buber M. 1949. S. 826).

Это соответствует духу ветхозаветного слова «chatah», которое обычно переводится как «грех», а в действительности означает «упустить возможность» (пойти по неправедному пути). В этом слове отсутствует качество осуждения, которое содержится в словах «грех» и «грешник». Точно так же в еврейском слове, обозначающем «покаяние» – teschuwah – «возврат» (к Богу, к самому себе, на правый путь), – нет ничего от самоосуждения. Талмуд использует выражение «наставник возврата» вместо «кающийся грешник» и говорит о нем, что он стоит даже выше тех, кто никогда не грешил.

Если мы условились понимать свободу выбора как две различные возможности действия, перед которыми поставлен определенный человек, мы можем начать наше обсуждение с конкретного повседневного примера: со свободного решения курить или не курить. Представим себе заядлого курильщика, который читал в прессе о вредном воздействии курения на здоровье и пришел к решению бросить курить. Он «решил с этим покончить». Это «решение» еще не есть решение. Речь идет лишь о формулировке некоей надежды. Хотя он и «решил» бросить курить, но на следующий день у него слишком хорошее настроение, через день у него слишком плохое настроение, а на третий день ему не хочется оставаться «вне компании», в последующие дни он сомневается, что сообщения о вреде курения соответствуют действительности, и так он продолжает курить, даже если «решил» покончить с этим делом. Все эти решения являются лишь идеями, планами, фантазиями, они имеют мало или вообще не имеют ничего общего с действительностью до тех пор, пока не будет принято настоящее решение. Настоящее решение он принимает лишь в тот момент, когда перед ним лежит сигарета, и он должен решить, будет он курить эту сигарету или нет, позже он должен решить это в отношении другой сигареты и т. д. Это всегда конкретный акт, требующий решения. В каждой из этих ситуаций вопрос звучит так: свободен ли он не курить или не свободен?

Здесь возникает множество вопросов. Предположим, он не верит сообщениям органов здравоохранения о курении или, если он им верит, убежден, что лучше на 20 лет меньше прожить, чем отказаться от этого удовольствия. Очевидно, в таком случае для него не существует проблемы выбора. Но возможно, проблема лишь замаскирована. Его осознанные мысли могут быть не чем иным, как рациональным объяснением его ощущения, что ему все равно не выиграть этой битвы, даже если он попытается. По этой причине он может предпочесть вести себя так, как будто и не надо выигрывать никакой битвы. Но, независимо от того, осознана или нет проблема выбора, речь, в сущности, идет о том же выборе. Речь идет о выборе между образом действия, продиктованным разумом, и образом действия, продиктованным иррациональными пристрастиями. Согласно Спинозе свобода основывается на «адекватных идеях», которые, в свою очередь, базируются на ощущении и восприятии действительности и определяют действия, обеспечивающие самое полное развитие психического и духовного проявления человека. Человеческая деятельность, по Спинозе, каузально определяется страстями или разумом. Если человек одержим страстями – он раб, если он подвластен разуму – он свободен.

Иррациональными являются такие страсти, которые пересиливают человека и заставляют его действовать вопреки своим истинным интересам. Они ослабляют и разрушают его силы и заставляют его страдать. В проблеме свободного выбора речь идет не о том, чтобы выбрать между двумя одинаково хорошими возможностями, речь идет не о выборе, поиграть ли в теннис или совершить прогулку, посетить друга или остаться дома и почитать. При свободном выборе в смысле детерминизма или индетерминизма речь постоянно идет о том, решиться ли на лучшее или худшее. Причем лучшее или худшее постоянно затрагивает фундаментальный моральный вопрос жизни, при котором речь идет о дальнейшем развитии или регрессии, о любви или ненависти, о независимости или зависимости. Свобода означает не что иное, как способность следовать голосу разума, здоровья, благополучия и совести против голоса иррациональных страстей. В этом плане мы вполне согласны с традиционной точкой зрения Сократа, Платона, стоиков и Канта. Однако мне хотелось бы особо выделить, что свобода следовать заповедям разума является психологической проблемой, которую можно исследовать дальше.

Сначала вернемся к нашему примеру с человеком, который стоит перед выбором – курить ему эту сигарету или не курить, или, другими словами, стоит перед проблемой, свободен ли он последовать своему разумному намерению. Мы можем себе представить человека, о котором мы почти определенно можем сказать, что он не в состоянии выполнить свое намерение. Предположим, речь идет о человеке, глубоко привязанном к матери и орально-рецептивно ориентированном, который постоянно чего-то ожидает от других, не в состоянии самоутвердиться и потому преисполнен глубоким хроническим страхом. Для него курение является удовлетворением его рецептивной потребности и защитой от собственного страха. Сигарета символизирует для него силу, взрослость, активность, и потому он без нее не обходится. Его потребность в сигарете – следствие его страха, рецептивности и так далее, и потому она столь же сильна, как и этот мотив. Есть точка, в которой эти мотивации столь значительны, что упомянутый индивид будет не в состоянии подавить свою потребность, если в равновесии сил внутри него не произойдет заметного изменения. Можно сказать, что он практически не свободен решиться на то, что, как ему известно, было бы для него лучше. С другой стороны, мы могли бы представить себе человека такой зрелости и продуктивности и столь свободного от всех страстей, что для него было бы невозможно действовать против разума и своих истинных интересов. Но и у него нет «свободного выбора», он не курил бы, поскольку не испытывал бы к этому влечения [34].

Свобода выбора не есть формальная абстрактная способность, которую человек либо «имеет», либо «не имеет». В гораздо большей степени здесь речь идет о функции структуры характера. Определенные люди не свободны решиться в пользу добра, поскольку в структуре их характера потеряна способность действовать в соответствии с добром. Некоторые потеряли также способность решиться в пользу зла, поскольку структура характера утратила потребность во зле. Эти экстремальные случаи свидетельствуют о том, что оба человека детерминированы в своей деятельности, поскольку равновесие сил в их характерах не оставляет им выбора. У большинства людей, однако, мы имеем дело с противоречащими друг другу склонностями, которые сбалансированы таким образом, что они могут выбирать. То, как они действуют, зависит от силы тех или иных противоречивых склонностей их характера.

Между тем должно быть ясно, что понятие «свобода» можно понимать двояко. С одной стороны, свобода – это поведение, ориентирование, составная часть структуры характера зрелой, полностью развитой, продуктивной личности. В этом смысле я могу говорить о «свободном» человеке, так же как я могу говорить о преисполненном любви, продуктивном, независимом человеке. Свободный человек в этом смысле действительно является преисполненным любви, продуктивным и независимым человеком. Свобода в этом смысле покоится не на том, что принимается специальное решение в пользу одного или другого из двух возможных способов действия, а на структуре характера данного индивида, и в этом смысле тот, «кто не свободен больше выбирать зло», является полностью свободным человеком. Другое значение свободы соответствует тому, которым мы до сих пор в основном занимались. Это способность решаться в пользу одной или другой из двух альтернатив. В этих альтернативах, однако, речь постоянно идет о выборе между рациональными и иррациональными интересами в жизни, о росте или стагнации и смерти. Если понимать свободу в этом смысле, то наилучший и наихудший индивиды не имеют свободы выбора, в то время как проблема свободы выбора встает как раз перед средним человеком с его противоречивыми склонностями.

Если мы говорим о свободе в этом втором смысле, возникает вопрос: от каких факторов зависит свобода выбора между противоречивыми склонностями?

Совершенно очевидно, что самый важный фактор следует искать в соотношении сил противоречивых склонностей, особенно касающихся их неосознанных аспектов. Но если мы спросим себя, какие факторы благоприятствуют свободе выбора, даже когда иррациональная склонность более сильна, то поймем, что ясное осознание ситуации является решающим фактором при принятии решения в пользу лучшего, а не худшего. При этом речь идет (1) об осознании того, что хорошо и что плохо; (2) об осознании того, какой способ действия в конкретной ситуации подходит для достижения желаемой цели; (3) об осознании сил, которые стоят за открыто проявленным желанием, то есть об осознании собственных неосознанных желаний; (4) об осознании реальных возможностей, между которыми есть выбор; (5) об осознании последствий, которые повлечет за собой решение в том или другом случае; (6) об осознании того, что осознание как таковое нам не поможет, если оно не идет рука об руку с желанием действовать, с готовностью взять на себя боль и лишения, неизбежные, если действовать наперекор своим страстям.

Проверим еще раз эти различные способы осознания. Осознание того, что хорошо и что плохо, есть нечто иное, нежели теоретическое знание того, что в большинстве моральных систем обозначается в качестве хорошего и плохого. Просто перенять традиционное убеждение, что любовь, независимость и мужество – это хорошо, а ненависть, подчинение и трусость – плохо, мало что значит, поскольку это знание есть отчужденное знание, полученное от авторитетов, выведенное из традиции и считающееся истинным лишь потому, что оно происходит из подобных источников. Осознание в нашем смысле означает усвоение знания путем его переживания, эксперимента над самим собой, наблюдения за другими людьми, что приводит к твердому убеждению, а не к «мнению». Однако решиться на общие принципы недостаточно. Помимо этого осознания необходимо понять равновесие внутренних сил и видеть сквозь рассудочность, которая скрывает от нас неосознанные силы.

Например, мужчина чувствует сильное влечение к некой женщине и настоятельную потребность вступить с ней в связь. Он убежден, что имеет такое желание, поскольку она красивая, чуткая, или нуждается в любви, или поскольку он сам изголодался в сексуальном плане, тоскует по симпатии, он так одинок и т. д. Он может вполне отдавать себе отчет, что испортит жизнь обоих, если вступит с ней в связь, что она боится, ищет защиты со стороны мужчины и потому не оставит его так просто. Но хотя он все это понимает, он продолжает флирт и вступает с ней в любовную связь. Почему? Потому что он осознает свои желания, но не лежащие в их основе силы. О каких силах идет речь? Я мог бы упомянуть одну из многих, которая, однако, зачастую играет большую роль: тщеславие и нарциссизм. Если он вбил себе в голову овладеть этой женщиной в качестве доказательства своей привлекательности и своей ценности, то, как правило, он не осознает свои подлинные мотивы. Он позволяет обмануть себя всем вышеупомянутым ходом рассуждений и многим другим, а действует исходя из своего подлинного мотива, даже если он не может это осознать и пребывает в иллюзии, что действует из других, разумных мотивов.

Следующий шаг к подлинному осознанию ситуации состоит в том, что он полностью отдает себе отчет в последствиях своих действий. В момент принятия решения он находится в плену своих желаний и всевозможных успокоительных рассуждений. Однако его решение могло быть совершенно иным, если бы он мог себе представить последствия своего поступка, если бы он, к примеру, мог осознать, что ведет дело к затяжной, нечестной любовной афере, от которой он скоро устанет, поскольку свой нарциссизм он может удовлетворить только свежим завоеванием; если бы он мог осознать, что ему придется давать все больше ложных обещаний, поскольку у него нечиста совесть и он боится признаться, что никогда в действительности не любил эту женщину и что он испытывает страх перед собой и перед ней в связи с парализующим и вредным воздействием этого конфликта и т. п. Но даже если он составил себе представление о лежащей в основе его поступка подлинной мотивации и ее последствиях, само по себе это еще не подкрепляет его склонности принять правильное решение. К этому следует добавить еще одно важное осознание: следует отдавать себе отчет, когда необходимо сделать правильный выбор и каковы реальные возможности, из которых можно выбирать.

Предположим, к примеру, данный мужчина составил себе представление обо всех своих мотивациях и обо всех последствиях, предположим, что он «решил» не спать с этой женщиной. После этого он идет с ней на концерт и, прежде чем проводить ее домой, приглашает ее «немножко выпить». На первый взгляд это выглядит весьма безобидно. Нет ничего особенного в том, чтобы выпить вместе пару рюмок. В этом действительно не было бы ничего особенного, если бы это равновесие сил уже не находилось в столь чувствительном состоянии. Если бы он в этот момент мог дать себе отчет, к чему приведет «еще одна рюмка», выпитая вместе, возможно, он не настаивал бы на этом. Он бы осознал тогда, что выпивка в романтически-чувственной атмосфере ослабит его силу воли, и он будет не в состоянии отказаться от следующего шага – пойти к ней домой, чтобы выпить еще, что почти наверняка приведет его в ее постель. Если бы он полностью понимал ситуацию, если бы он осознал эти последствия как неизбежные, он, основываясь на таком понимании, возможно, и не пригласил бы ее. Но поскольку страсть сделала его слепым в отношении неотвратимых последствий, он не принимает правильного решения до тех пор, пока это еще для него возможно. Другими словами: он принял настоящее решение уже в тот момент, когда пригласил ее «немножко выпить» (или, возможно, уже тогда, когда пригласил ее на концерт), а не тогда, когда он лег с ней в постель. В конце этой цепи решений он больше не свободен выбирать; раньше он, возможно, имел бы свободный выбор, если бы отдавал себе отчет, что в этот момент речь идет о подлинном решении. Если делается вывод, что человек не свободен выбирать между лучшим и худшим, то в значительной мере имеется в виду, что во всей последовательности событий он может принять только последнее, а не первое или второе решение. На деле же мы, как правило, не свободны в последнем решении. Но на более раннем этапе, когда мы еще не запутались так глубоко в наших страстях, у нас есть свобода выбора. Обобщая, можно было бы сказать, что одна из причин, по которой большинство людей терпит неудачу в своей жизни, заключается в том, что они не отдают себе отчет, в какой момент они еще свободны действовать в соответствии со своим разумом, они осознают ситуацию только тогда, когда уже слишком поздно принимать решение.

К этой проблеме осознания момента, когда необходимо принять настоящее решение, тесно примыкает другая проблема. Наша способность принимать решение всегда находится в связи с нашей жизненной практикой. Чем дольше мы принимали неправильные решения, тем больше «ожесточается» наше сердце; чем чаще мы принимаем истинные решения, тем «мягче» становится наше сердце, или, правильнее сказать, тем живее оно становится.

Хороший пример – игра в шахматы. Предположим, два одинаковых по силе игрока начинают партию, соответственно они имеют равные шансы на выигрыш (правда, у белых есть преимущество, но нас в данном случае это не должно занимать). Другими словами, каждый из них одинаково свободен выиграть партию. Но после пяти ходов ситуация выглядит уже иначе. Оба все еще могут выиграть, но А, сделавший лучший ход, имеет больше шансов на выигрыш. Теперь он, так сказать, более свободен выиграть, чем его противник Б. Но и Б все еще свободен выиграть. После нескольких дальнейших ходов, которые были сделаны А вполне успешно, и Б не смог отразить их соответствующим образом, можно констатировать вполне определенно, что А выиграет, но только почти. Б все еще может выиграть. Через несколько ходов игра заканчивается. Если Б хороший игрок, он поймет, что больше не свободен выиграть, еще до получения мата он поймет, что проиграл. Плохой игрок, не умеющий правильно оценить решающие факторы игры, продолжает питать иллюзию, что он может еще выиграть, даже после того, как он больше не свободен это сделать. Из-за этой иллюзии он должен играть вплоть до горького конца и позволяет поставить своему королю мат [35].

Аналогия с шахматной игрой лежит на поверхности. Свобода не есть константный атрибут, который мы либо «имеем», либо «не имеем». В действительности свободы не существует в том смысле, в каком существует вещь; свобода – это слово, абстрактное понятие. Существует лишь одна реальность: акт самоосвобождения в процессе решения. В этом процессе объем нашей возможности выбирать постоянно зависит от нашей жизненной практики. Каждый шаг, укрепляющий мою самоуверенность, целостность, мужество и убежденность, укрепляет также мою способность выбирать желаемую альтернативу, причем мне все труднее ошибиться в своем решении. Кроме того, если я проявляю свою покорность и трусость, я становлюсь все слабее, это, в свою очередь, открывает дорогу последующим трусливым действиям, пока, наконец, я не потеряю свою свободу. Между одной экстремальной ситуацией, при которой я больше не в состоянии решиться на что-то неверное, и другой, при которой я потеряю свою свободу действовать правильно, существуют бесчисленные градации. Объем свободы решения меняется в ходе жизненной практики ежемоментно. Если мы обладаем высокой мерой свободы решаться в пользу добра, то этот выбор стоит нам меньших усилий. Если степень нашей свободы незначительна, то это требует больших усилий, помощи других и благоприятных обстоятельств.

Классическим примером является библейская история о реакции фараона на просьбу евреев отпустить их. Он опасается страшных бедствий, нависших над ним и его народом; он обещает евреям отпустить их, но как только непосредственная опасность минует, его сердце ожесточается, и он приходит к решению не освобождать евреев. Этот процесс ожесточения сердца определяет поведение фараона. Чем дольше он отказывается принять правильное решение, тем жестче становится его сердце. Ни одно великое страдание не может изменить ход этого рокового процесса, и он заканчивается уничтожением фараона и его народа. Сердце фараона не испытывает изменения, поскольку его решения были приняты только из страха. Вследствие этого его сердце ожесточается все больше, и он наконец теряет свободу выбора.

История об ожесточении сердца фараона является лишь поэтическим обобщением случаев, которые мы можем наблюдать ежедневно, поскольку они происходят с нами самими или с другими людьми. Рассмотрим следующий пример: восьмилетний белый мальчик дружит с сыном цветной служанки. Его матери не нравится, что он играет с маленьким негром, и она требует, чтобы он прекратил игру. Ребенок не соглашается. Мать обещает сходить с ним в цирк, если он послушается. И мальчик сдается. Это предательство самого себя и принятие подкупа не проходят для малыша бесследно. Ему стыдно, его ощущение целостности нарушено, он потерял самоуверенность. Но еще не случилось ничего, что нельзя было бы исправить. Десятью годами позже он влюбляется в молодую девушку. Речь идет не о поверхностной влюбленности, оба испытывают чувство глубокой человеческой привязанности. Но девушка принадлежит к более низкому общественному слою, чем семья юноши. Его родители настроены против этой связи и пытаются заставить юношу отказаться от нее. Он остается непреклонным, но родители обещают ему полугодовую поездку по Европе с условием, что он подождет с объявлением помолвки до своего возвращения. Он принимает это предложение. Он убежден, что поездка принесет ему много пользы и, конечно, после своего возвращения он будет любить девушку не меньше. Но получается иначе. Юноша знакомится с другими молодыми девушками, его очень любят, его тщеславие удовлетворено, и со временем его любовь и решение жениться становятся все слабее. Перед своим возвращением он пишет девушке письмо, в котором расторгает помолвку. Когда же он пришел к такому решению? Не в тот день, когда он написал прощальное письмо, как он полагает, а в тот день, когда он согласился на предложение родителей поехать в Европу. У него уже тогда было чувство, пусть даже и неосознанное, что, принимая подкуп, он продает себя и должен исполнить обещанное – расторгнуть связь. Его поведение в Европе не было основанием для этого разрыва, это был лишь механизм, с помощью которого ему удалось выполнить свое обещание. В этот момент он снова предал самого себя, следствием чего явилось усилившееся самопренебрежение, внутренняя слабость (скрытая за удовлетворением от новых завоеваний и т. д.) и потеря самоуверенности. Должны ли мы и дальше проследить его жизнь во всех подробностях? Он вошел в дело своего отца, вместо того чтобы изучать физику, что соответствовало бы его способностям. Он женился на дочери богатых друзей своих родителей, он стал удачливым бизнесменом и политическим вождем, который принимал губительные решения вопреки голосу собственной совести, потому что боялся восстановить против себя общественное мнение. Его история – это ожесточение сердца. Каждое моральное поражение делает его более подверженным последующему, пока не достигнута точка, от которой больше нет возврата. В восемь лет он мог бы настоять на своем и отказаться принять подкуп, тогда еще он был свободен сделать это. И возможно, его друг, дедушка, учитель, которые услышали бы о его дилемме, могли бы ему помочь. В восемнадцать лет он был уже менее свободен. Его дальнейшая жизнь была процессом постоянного сокращения свободы, пока не был достигнут пункт, в котором он проиграл игру своей жизни. Большинство людей, которые кончили как беззастенчивые, ожесточившиеся люди (среди них есть соратники Гитлера и Сталина), в начале своей жизни имели шанс стать добрыми. Подробный анализ их жизненного пути мог бы показать нам, до какой степени были ожесточены их сердца в каждый конкретный момент и когда они потеряли свой последний шанс остаться человечными. Существует также и противоположная ситуация: первая победа делает последующую легче, пока наконец больше не составляет труда решаться в пользу настоящего.

Наш пример наглядно показывает, что большинство людей оказываются несостоятельными в искусстве жизни не потому, что они плохо приспособлены или слабовольны, что они не могли бы вести лучшую жизнь. Они несостоятельны потому, что они не пробуждаются и не видят, когда они стоят на распутье и должны принять решение. Они не замечают, когда жизнь задает им вопрос и когда они еще имеют возможность ответить на него так или иначе. С каждым шагом по ложной дороге им становится все труднее признать, что они действительно находятся на неправильном пути. И часто это случается только потому, что дальше они должны были бы согласиться с необходимостью вернуться к тому месту, где был впервые сделан неверный поворот, и примириться с напрасной тратой энергии и времени.

То же самое имеет силу применительно к общественной и политической жизни. Была ли победа Гитлера неизбежна? Разве немецкий народ в определенный момент не был еще свободен свергнуть его? В 1929 г. имели место факторы, склонившие немцев обратиться к националсоциализму. Важнейшие из них: существование озлобленной, садистской мелкой буржуазии, чья ментальность сформировалась между 1918 и 1923 г., безработица, широко распространившаяся вследствие мирового экономического кризиса 1929 г.; возрастающая мощь милитаристских сил в стране, к которым социал-демократические лидеры терпимо относились еще в 1918 г.; страх перед антикапиталистическим развитием; тактика коммунистов, которые видели в социал-демократах своих главных врагов; существование полоумных, хотя и талантливых, оппортунистических демагогов. Кроме того, имелись сильные антинацистские партии в рабочем классе и мощные профсоюзы, имелся антинацистски настроенный либеральный средний класс; была культурная и гуманистическая традиция немцев. Факторы, склоняющиеся в обе стороны, были сбалансированы таким образом, что в 1929 г. победа над национал-социализмом была еще реальной возможностью. То же самое относится к периоду занятия Гитлером Рейнской области. Против Гитлера имел место заговор некоторых ведущих военных сил, а его военный аппарат выказывал признаки слабости. Очень вероятно, что мощная акция западных союзников могла бы привести к закату Гитлера. Что произошло бы, однако, если он благодаря своей безрассудной жестокости и насилию не обратил бы против себя население завоеванных стран? Что было бы, если бы он послушал своих генералов, которые советовали стратегическое отступление от Москвы, Сталинграда и других позиций? Был ли Гитлер тогда все еще свободен избежать полного поражения? Этот пример указывает на еще один аспект осознания, который в значительной степени детерминирует нашу способность выбирать. Речь идет о сознательном различении между реальными альтернативами и такими, которые невозможны уже в силу того, что они не покоятся на реальных возможностях.

Исходя из своих позиций, детерминизм утверждает, что в каждой ситуации есть только одна-единственная реальная возможность выбора. Согласно Гегелю, свободный человек действует на основании понимания этой одной возможности, то есть на основе осознанной необходимости. Несвободный человек не видит этой возможности и потому вынужден поступать определенным образом, не ведая, что он есть производное необходимости, то есть разума. Напротив, с точки зрения индетерминистов, для него в тот же момент существует выбор многих возможностей, и человек свободен выбирать между ними. Часто бывает, что существуют не только одна «реальная возможность», а две или даже больше, но человек не может произвольно выбирать между неограниченным количеством возможностей.

Что следует понимать под «реальной возможностью»? Реальная возможность – это такая возможность, которая может проявиться, если рассматривать общую структуру сил, действующих в индивиде или обществе. Реальная возможность является противоположностью фиктивной, которая хотя и соответствует желаниям и страстям человека, но при данных обстоятельствах никогда не может быть реализована. В человеке господствует соотношение сил, которое структурировано определенным и вполне устанавливаемым образом. Эта особая структурная модель – «человек» – подвержена влиянию многочисленных факторов: окружающей среды (класс, общество, семья), а также наследственности и условностей, существующих в обществе. Если мы ближе рассмотрим эти факторы, то придем к выводу, что не следует непременно говорить о «причинах», которые вызывают определенные «следствия». Зависимый от условностей робкий человек может стать либо чрезмерно запуганным, замкнутым, пассивным и малодушным, либо человеком с хорошо развитой интуицией (например, способным поэтом, психологом или врачом). Но у него нет «реальной возможности» стать бесчувственным, беззаботным сорвиголовой. Пойдет ли он в одном или в другом направлении, зависит от других влияющих на него факторов. То же самое относится к человеку с конституциональными или рано приобретенными садистскими наклонностями: из такой личности может получиться либо садист, либо может, благодаря борьбе против собственного садизма и преодоления его, образоваться сильное психическое «антитело», которое лишит его способности поступать жестоко и заставит в высшей степени чувствительно реагировать на жестокость других. Однако он никогда не сможет остаться равнодушным по отношению к садизму.

Вернемся еще раз к «реальным возможностям» в сфере конституциональных факторов. В качестве примера приведем уже упоминавшегося курильщика. Он поставлен перед двумя реальными возможностями: либо он останется заядлым курильщиком, либо он не будет больше курить. Его представление, что он может продолжать курить, но только пару сигарет, оказывается иллюзией. В нашем примере с любовной историей мужчина имеет две реальные возможности: либо никуда не ходить с женщиной, либо вступить с ней в связь. Возможность, о которой он думал (что он мог бы пригласить ее выпить и не вступить с ней в связь), была нереалистичной ввиду соотношения сил в обеих личностях.

Гитлер имел бы реальную возможность выиграть войну или по меньшей мере не проиграть ее столь катастрофически, если бы он не обращался с завоеванными народами с такой жестокостью и насилием, если бы он не был столь нарциссичным, чтобы никогда не допустить стратегического отступления и прочее. Но вне этих альтернатив для него не существовало реальных возможностей. Предположим, что он мог бы вопреки своей деструктивности предоставить завоеванным народам свободное развитие и удовлетворить свое тщеславие и манию величия тем, что он никогда бы не отступал; предположим, что он мог бы посредством своего безмерного честолюбия стать угрозой для всех других капиталистических держав и выиграть войну, – все это вместе взятое не находилось в области реальных возможностей.

То же самое относится к нашей современной ситуации. Есть сильная тенденция к войне, которая обусловлена наличием у обеих сторон ядерного оружия, страхом друг перед другом и взаимным недоверием. Кроме того, национальному суверенитету молятся, как идолу, а во внешней политике отсутствуют объективность и разум. С другой стороны, у большинства населения обоих блоков есть желание избежать катастрофы атомного уничтожения. В остальной части человечества постоянно слышны голоса, выступающие против того, чтобы великие державы втягивали всех остальных в свое безумие. Существуют социальные и технологические факторы, которые делают возможным мирное решение проблемы и могут открыть человеческой расе путь в счастливое будущее. До тех пор пока обе эти группы пребывают в раздумье, человек все еще может выбирать между двумя реальными возможностями: миром, в котором он покончит с гонкой атомных вооружений и «холодной войной», или войной, в которой он продолжит свою нынешнюю политику. Обе возможности реальны, даже если одна имеет больший вес, чем другая. У нас все еще есть свобода выбора. Однако возможности продолжать гонку вооружений, вести «холодную войну», иметь образ мыслей параноидальной ненависти и одновременно избежать атомного уничтожения – такой возможности у нас нет.

В октябре 1962 г. все выглядело так, как будто мы уже потеряли свободу решения и предстали перед угрозой катастрофы, которую, казалось, невозможно было предотвратить. Однако человечество еще раз ушло от этого. Напряжение спало, и стали возможны переговоры и компромиссы. Сегодня, возможно, последнее мгновение, когда человечество еще стоит перед свободным выбором между жизнью и уничтожением. Если мы не достигнем большего, чем поверхностные соглашения, которые символизируют добрую волю, но не доказывают осознания существующих альтернатив и соответствующих им последствий, то мы потеряем нашу свободу выбора. Если человечество само себя уничтожит, то это случится не из-за порочности, присущей человеческой душе, а потому, что человек не был в состоянии пробудиться и увидеть реалистические альтернативы и их последствия. Возможность свободного решения мы будем иметь лишь в том случае, если осознаем, каковы реальные возможности, между которыми мы можем выбирать, и каковы «нереальные возможности», соответствующие субъективным пожеланиям. С помощью последних мы пытаемся увильнуть от трудноразрешимой задачи сделать выбор между альтернативами, которые реально существуют, но не нравятся индивиду или обществу. Эти «нереальные возможности», конечно, вообще не являются возможностями, это лишь игра воображения. К сожалению, положение таково, что большинство из нас, будучи поставленными перед реальными альтернативами и необходимостью принять решение, требующее благоразумия и жертвы, внушают себе, что существуют якобы еще другие возможности. Так мы закрываем глаза перед фактом, что эти «нереальные возможности» не существуют и что попытка их реализации является только маскировочным маневром, в то время как на заднем плане судьба принимает свое собственное решение. Человек, который живет иллюзией, что невозможное осуществимо, потом удивляется, возмущается и чувствует себя оскорбленным, если он уже не имеет возможности решать и наступает нежеланная катастрофа. В такой момент он впадает в ошибку, приписывая вину другим, защищая себя и/или взывая к Богу, в то время как вину он должен искать только в самом себе, в недостатке мужества смотреть фактам в лицо и в своем недостаточном благоразумии.

Таким образом, мы пришли к заключению, что действия человека постоянно определяются его склонностями, которые коренятся в действующих в нем силах (обычно неосознанных). Когда эти силы достигают определенной интенсивности, они могут быть настолько могущественны, что не только предрасполагают человека к решению, но и предписывают ему принять это решение, обрекая его тем самым на потерю свободы выбора. В случае, когда в человеке действуют противоречивые склонности, у него есть свобода выбора. Границы этой свободы определяются существующими реальными возможностями. Эти реальные возможности детерминированы общей ситуацией. Свобода человека состоит в его возможности выбирать между двумя наличными реальными альтернативами. Свободу в этом смысле следует дефинировать не как «действия в сознании необходимости», но как действия на основе осознания альтернатив и их последствий. В любом случае здесь нет индетерминизма; иногда речь идет о детерминизме, а иногда об альтернативности, которая основывается на феномене, присущем только человеку, – на осознанной убежденности. Другими словами, каждое событие имеет свою причину. Но в стечении обстоятельств, предшествующих событию, может быть множество мотиваций, которые могут стать причиной последующего события. Какая из возможных причин станет действующей причиной, может зависеть от того, сознает ли человек, в какой момент он принимает решение. Выражаясь иначе, нет ничего, что не имело бы своей причины, но не все детерминировано (в смысле «жесткого» детерминизма).

В своих воззрениях на детерминизм, индетерминизм и альтернативность я, по существу, примыкаю к идеям трех мыслителей: Спинозы, Маркса и Фрейда. Часто всех троих называют «детерминистами». Для этого есть основания, тем более что они сами себя так называли. Спиноза писал: «В душе нет никакой абсолютной или свободной воли, но к тому или другому хотению душа определяется причиной, которая в свою очередь определена другой причиной, эта – третьей, и так до бесконечности» (Спиноза Б. Этика. Часть 2. Теорема 48). Факт субъективного переживания нашей воли как свободной, что для Канта и многих других философов как раз является доказательством нашей свободы воли, Спиноза объясняет как следствие самообмана: мы осознаем наши желания, но мы не осознаем мотивов наших желаний. Поэтому мы думаем, что мы «свободны» в своих желаниях. Фрейд тоже считал себя сторонником детерминизма. Он критиковал глубоко коренящуюся веру в психическую свободу и произвол и подчеркивал, что этот индетерминизм является совершенно ненаучным и должен капитулировать перед требованием детерминизма, господствующего также и в духовной жизни. И Маркс, как кажется, был детерминистом. Он открыл законы истории, объясняя политические события как следствия классового расслоения и классовой борьбы, а последние опять же объяснял как следствие действующих производительных сил и их развития. Кажется, что все три мыслителя отрицали человеческую свободу и видели в человеке орудие сил, оперирующих за его спиной и не только склоняющих его к определенным действиям, но и детерминирующих их. В этом смысле Маркс принадлежит к тем гегельянцам, для которых осознанная необходимость есть максимум свободы.

Спиноза, Маркс и Фрейд выражали свои взгляды таким образом, что их можно квалифицировать как детерминистов, и многие их ученики понимали их именно так. Особенно это относится к Марксу и Фрейду. Многие «марксисты» высказывали мнение, которое сводилось к следующему: ход истории неизбежен, будущее определяется прошлым, и некоторые события наступают с неотвратимостью. Многие ученики Фрейда утверждали то же самое в отношении Фрейда: доказывали, что психология Фрейда именно потому и научна, что она якобы может предсказать последствия события на основании причин, его вызвавших.

Но эта интерпретация Спинозы, Маркса и Фрейда как детерминистов полностью оставляет без внимания другой аспект в философии этих трех мыслителей. Почему главным трудом «детерминиста» Спинозы была работа по этике? Почему основным замыслом Маркса была социалистическая революция, а основной целью Фрейда – терапия, которая должна излечить душевнобольных людей от неврозов?

Ответ на эти вопросы довольно прост. Все трое мыслителей видели, в какой мере индивид и общество склоняются к тому, чтобы действовать определенным образом, и зачастую это происходило так, что склонность становилась детерминацией. Но вместе с тем они были не только философами, которые хотели объяснять и интерпретировать, они были людьми, которые хотели изменять и преобразовывать. Спиноза считал, что задача человека, его этическая цель состоит в том, чтобы сократить свою детерминированность и достигнуть оптимума свободы. Человек может достичь этого, когда он осознает самого себя, когда свои страсти, которые делают его слепым и держат в оковах, он превратит в такие аффекты, которые позволят ему действовать в соответствии со своими истинными интересами как человеческого существа. «Аффект, составляющий пассивное состояние, перестает быть им, как скоро мы образуем ясную и отчетливую идею его» (Спиноза Б. Этика. Часть 5. Теорема 3). Свобода не есть нечто дарованное нам; согласно Спинозе, это то, что мы можем в известных границах приобрести посредством познания и усилий. Если мы сильны и сознательны, мы можем выбрать альтернативу. Однако завоевать свободу трудно; поэтому большинство из нас терпит при этом неудачу. В самом конце своей «Этики» Спиноза пишет: «Таким образом, я изложил все, что предполагал сказать относительно способности души к укрощению аффектов и о ее свободе. Из сказанного становится ясно, насколько мудрый сильнее и могущественнее невежды, действующего единственно под влиянием страсти. Ибо невежда, не говоря уже о том, что находится под самым разнообразным действием внешних причин и никогда не обладает истинным душевным удовлетворением, живет, кроме того, как бы не зная самого себя, Бога и вещей, и как только перестает страдать, перестает и существовать. Наоборот, мудрый, как таковой, едва ли подвергается какому-либо душевному волнению; познавая с некоторой вечной необходимостью самого себя, Бога и вещи, он никогда не прекращает своего существования, но всегда обладает истинным душевным удовлетворением. Если же путь, который, как я показал, ведет к этому, и кажется весьма трудным, однако все же его можно найти. Да он и должен быть трудным, ибо его так редко находят. В самом деле, если бы спасение было у всех под руками и могло бы быть найдено без особого труда, то как же могли бы почти все пренебрегать им? Но все прекрасное так же трудно, как и редко».

Спиноза, основатель современной психологии, знакомый с факторами, детерминирующими человека, тем не менее пишет «Этику». Он хотел показать, что человек из рабства может попасть в царство свободы. И под «этикой» он понимает как раз завоевание свободы. Это завоевание становится возможным через разум, через адекватные идеи, через осознание самого себя. Но оно возможно только в том случае, когда человек прикладывает в этом направлении больше усилий, чем готово приложить большинство людей.

Если произведение Спинозы является трудом, рассчитанным на «спасение» человека (причем под «спасением» следует понимать завоевание свободы через осознание и интенсивные усилия), то Маркс тоже имел намерение освободить индивида. Но в то время как Спиноза занимался иррациональностью индивида, Маркс расширил это понятие. Он считал, что иррациональность индивида вызвана к жизни иррациональностью общества, в котором он живет, и эта иррациональность сама является следствием бесплановости и противоречий в экономической и социальной действительности. Целью Маркса, как и Спинозы, является свободный и независимый человек. Но чтобы достичь этой свободы, человек должен осознавать силы, действующие за его спиной и детерминирующие его. Эмансипация вырастает из осознания и усилия. Исходя из убеждения, что рабочий класс является инструментом истории для универсального освобождения человека, Маркс считал, что классовое сознание и классовая борьба есть непременные условия для эмансипации человека. Как и Спиноза, Маркс является детерминистом, когда говорит: если ты остаешься слепым и не предпринимаешь предельных усилий, ты потеряешь свою свободу. Но, как и Спиноза, он является не только человеком, который хочет интерпретировать; он является человеком, который хочет изменять, – поэтому весь его труд есть попытка научить человека, как он может стать свободным через осознание и усилие. Маркс никогда не говорил (как часто полагают), что он мог бы предсказать исторические события, которые неизбежно должны произойти. Он всегда был сторонником альтернативы. Человек может разбить цепи необходимости, если он осознает силы, действующие за его спиной, если он предпринимает чрезвычайные усилия для завоевания своей свободы. Роза Люксембург, одна из величайших интерпретаторов Маркса, сформулировала его позицию следующим образом: в нашем веке у человека есть альтернатива выбирать «между социализмом и варварством».

Детерминист Фрейд тоже был человеком, который хотел изменять: он хотел превратить невроз в здоровье и заместить господство Оно господством Я. Невроз, какого бы вида он ни был, представляет собой не что иное, как потерю свободы человека разумно действовать. Психическое здоровье представляет собой не что иное, как свободу человека действовать в соответствии со своими истинными интересами. Фрейд видел, так же как Спиноза и Маркс, в сколь значительной степени детерминирован человек. Но и Фрейд понял, что посредством самосознания и серьезных усилий можно противостоять принуждению действовать определенным иррациональным и потому деструктивным образом. Поэтому его работа представляет собой попытку найти метод, с помощью которого можно лечить неврозы самосознанием, и лозунг его терапии гласит: «Правда должна сделать тебя свободным». Многие представления являются общими для всех трех мыслителей.

1. Действия человека определяются предшествующими причинами, но он может с помощью серьезных усилий освободиться от силы этих причин через их осознание.

2. Теорию и практику не следует отделять друг от друга. Чтобы достичь «спасения» или освобождения, следует иметь точное знание, иметь правильную «теорию». Но знания нельзя достичь без того, чтобы действовать и бороться [36]. Великое открытие всех трех мыслителей состояло именно в том, что теория и практика, истолкование и изменение неотрывны друг от друга.

3. Хотя они были детерминистами в том смысле, что разделяли точку зрения, согласно которой человек может проиграть борьбу за свою независимость и свободу, однако они в принципе были и сторонниками альтернативы: они учили, что человек может выбирать между определенными устанавливаемыми возможностями и что от него зависит, какая из этих альтернатив осуществится; это зависит от него до тех пор, пока он не потерял свою свободу. Так, Спиноза не думал, что каждый достигнет своего спасения, Маркс не думал, что социализм должен победить при всех обстоятельствах, а Фрейд не думал, что любой невроз может быть вылечен с помощью его метода. В действительности все трое были скептиками и одновременно людьми глубокой веры. Для них свобода была чем-то большим, чем деятельностью на основе осознанной необходимости, она была великим шансом человека выбрать добро, а не зло, его шансом выбирать между реальными возможностями, опираясь на ясное осознание ситуации и серьезные усилия. Их позиция не была ни детерминизмом, ни индетерминизмом, это была позиция реалистического критического гуманизма [37].

То же самое является принципиальной установкой буддизма. Будда усматривал в желаниях причину человеческого страдания. Он ставит человека перед альтернативой: либо предаваться своим желаниям и тем самым своему страданию и оставаться привязанным к колесу перерождений, либо отказаться от желаний и тем самым положить конец своим страданиям и перерождениям. Человек должен выбирать между этими двумя реальными возможностями, третьей возможности у него нет.

Мы исследовали сердце человека – его «душу», его склонность к добру и злу. Имеем ли мы теперь более основательную почву под ногами, чем в первой главе этой книги, когда мы поставили некоторые вопросы?

Возможно. По крайней мере стоило бы еще раз обобщить результаты нашего исследования.

1. Зло – специфически человеческий феномен. Это попытка регрессировать к дочеловеческому состоянию и уничтожить специфически человеческое: разум, любовь, свободу. Но зло – не только нечто человеческое, оно также нечто трагическое. Даже когда человек регрессирует к совершенно архаическим формам переживания, он ни на минуту не может перестать быть человеком, поэтому он никогда не может удовлетвориться злом как решением. Животное не может быть злым, речь идет об имманентно присущих инстинктах, которые, по существу, служат ему для выживания. Зло есть попытка трансцендировать область человеческого на нечеловеческое, и тем не менее это нечто глубоко человеческое, поскольку человек так же не может стать животным, как он не может стать «божеством». В зле человек теряет сам себя при трагической попытке освободиться от тяжести своего человеческого бытия. Потенциал зла увеличивается еще и за счет того, что человек наделен способностью представлять себе все возможности зла, и желать их, и носиться с мыслью об этом, питая свою злую фантазию [38]. Идея добра и зла, как я ее здесь сформулировал, по существу, соответствует точке зрения Спинозы, когда он пишет: «…под добром я буду разуметь в последующем то, что составляет для нас, как мы наверное знаем, средство к тому, чтобы все более и более приближаться к предначертанному нами образцу человеческой природы; под злом же то, что, как мы наверное знаем, препятствует нам достигать такого образца» (Спиноза Б. Этика. Часть 4. Предисловие). Отсюда для Спинозы логически следует: «…лошадь, например, исчезает, превращаясь как в человека, так и в насекомое» (Там же). Добро состоит в том, что мы все более приближаем наше существование к нашей истинной сущности, зло состоит в постоянно возрастающем отчуждении между нашим бытием и нашей сущностью.

2. Степени зла соответствует степень регрессии. Наибольшим злом являются те побуждения, которые направлены против жизни: любовь к мертвому; инцестуально-симбиозные устремления возвратиться в лоно матери, к земле, к неорганическому; нарциссическое самопожертвование, которое делает человека врагом жизни именно потому, что он не может покинуть тюрьму своего собственного Я. Так жить – значит жить в «аду».

3. Зло также существует и в меньшей степени, что соответствует и меньшей регрессии. В таком случае речь идет о дефиците любви, разума, о недостатке интереса и нехватке мужества.

4. Человек склонен идти назад и вперед, иначе говоря, он склонен к добру и злу. Когда обе склонности еще находятся в равновесии, он свободен выбирать, если предположить, что он может осознать свою ситуацию и способен к серьезным усилиям. Тогда он может выбирать между альтернативами, детерминированными, со своей стороны, общей ситуацией, в которой он находится. Однако если его сердце ожесточилось до такой степени, что его склонности больше не уравновешены, он больше не свободен в выборе. В цепи событий, которые ведут к утрате свободы, последнее решение обычно не дает человеку возможности свободного выбора; при первом решении еще существует возможность, что он свободно выберет путь к добру, если предположить, что он сознает значение этого первого решения.

5. Вплоть до точки, в которой у него больше нет свободы выбора, человек ответствен за свои действия. Но ответственность является только этическим постулатом, и часто речь идет лишь о рационализации желания авторитарных инстанций иметь возможность наказать человека. Именно потому, что зло есть нечто вообще человеческое, ибо оно представляет потенциал регрессии и потерю нашей гуманности, оно живет в каждом из нас. Чем больше мы осознаем это, тем меньше мы в состоянии сделаться судьями над другими людьми.

6. Сердце человека может ожесточиться, оно может стать нечеловечным, но никогда не может стать нечеловеческим. Человеческое сердце всегда остается человеческим. Все мы детерминированы тем, что родились людьми и потому всегда стоим перед задачей принимать решения. Вместе с нашими целями мы должны выбирать и наши средства. Мы не можем полагаться на то, что кто-то нас освободит, но мы должны постоянно сознавать тот факт, что неправильные решения отнимают у нас возможность освободить самих себя.

Мы должны на деле достичь осознания самих себя, чтобы иметь возможность выбрать добро, но это самосознание не поможет нам, если мы потеряли способность быть до глубины души взволнованными бедой другого человеческого существа, дружеским взглядом, пением птиц и свежей зеленью травы. Если человек равнодушен к жизни, то больше нет надежды, что он выберет добро. Его сердце действительно ожесточилось настолько, что его «жизнь» закончилась. Если бы это случилось со всей человеческой расой или ее наиболее могущественными членами, это могло бы привести к угасанию жизни человечества в ее самый многообещающий момент.

Революция надежды.
Навстречу гуманизированной технологии
Перевод с английского Т. В. Панфиловой [39]

Кто находится между живыми,

тому есть еще надежда…

Екклесиаст 9:4

Предисловие

Эта книга написана как отклик на положение, в котором оказалась Америка в 1968 году. Она родилась из убеждения, что мы находимся на распутье: одна дорога ведет к полностью механизированному обществу, в котором человек – беспомощный винтик машины, если только не к гибели в термоядерной войне; другая – к возрождению гуманизма и надежды, к обществу, которое поставит технику на службу человеку.

Эта книга призвана прояснить суть дела тем, кто еще не осознал достаточно ясно стоящей перед нами дилеммы; это призыв к действию. Она основана на убеждении, что мы способны найти необходимые решения с помощью разума и благодаря страстной любви к жизни, а не через иррациональность и ненависть. Она адресована широкому кругу читателей с различными политическими и религиозными представлениями, если только эти люди разделяют озабоченность за сохранение жизни и уважают благоразумие и истинность.

Как и во всех моих предыдущих работах, в этой книге предпринимается попытка провести грань между индивидуальной и социальной реальностью и идеологиями, которые злоупотребляют ценными идеями, приспосабливая их для поддержания status quo. Для многих представителей молодого поколения, принижающих ценность традиционной мысли, я хотел бы подчеркнуть, что, по моему убеждению, даже наиболее радикальное усовершенствование должно иметь связь с прошлым; что мы не можем двигаться вперед, отбрасывая наилучшие достижения человеческого разума, и – что недостаточно быть просто молодым!

Поскольку в этой книге обсуждаются те же темы, которые я рассматривал в своих различных произведениях на протяжении последних сорока лет, мне не удастся избежать повторного упоминания многих идей. Но они по-новому сгруппированы вокруг центральной темы: поиска альтернатив дегуманизации. Однако в книге содержится и много новых идей, выходящих за пределы моих прежних размышлений.

Поскольку я пишу для широкой аудитории, я сократил цитирование до минимума, однако я процитировал всех авторов, оказывавших влияние на мое мышление в процессе написания книги. Как правило, я также не делал ссылок на те из своих книг, которые прямо связаны с рассматриваемым здесь материалом. Имеются в виду в основном такие книги, как «Бегство от свободы» (1941), «Человек для самого себя» (1947), «Здоровое общество» (1955), «Душа человека» (1964).

Общий подход, принятый в книге, отражает характер основной из обсуждаемых здесь проблем. И хотя так оно и должно быть, временами это может создавать для читателя некоторые трудности. В работе предпринимается попытка свести вместе две проблемные области, обычно рассматриваемые порознь: структуру человеческого характера, его особенности и скрытые возможности, и современные социальные, политические и экономические проблемы. Акценты смещаются от одного раздела к другому, но на протяжении всей книги преследуется главная цель – объединить их, связать воедино их обсуждение. Это сделано в полной уверенности, что реалистичный и успешный подход к проблемам современного американского общества возможен только в том случае, если в анализ целостной социальной системы включить то, что именуется в данной книге «система Человек». Надеясь, что в ответ читатель преодолеет привычку разлагать рассматриваемый предмет на составные части и ему не покажется таким уж трудным сопровождать меня, когда я перескакиваю с «психологии» на «социологию» и «политику» и обратно.

Остается выразить мою благодарность тем, кто неоднократно прочитал всю рукопись и внес ряд редакционных замечаний. Это Рут Нанда Аншен, моя жена, и Раймонд Г. Браун, который, кроме того, помог мне ценными советами по экономике. Также хочу выразить свою признательность издателям за их усилия, благодаря которым стало возможным опубликовать книгу через десять недель после представления рукописи.


Э. Ф.

Глава I
На распутье

Призрак бродит среди нас, но ясно видят его лишь немногие. Это не прежний призрак коммунизма или фашизма. Этот новый призрак – полностью механизированное общество, нацеленное на максимальное производство материальных благ и их распределение, управляемое компьютерами. В ходе его становления человек, сытый и довольный, но пассивный, безжизненный и бесчувственный, все больше превращается в частицу тотальной машины. С победой нового общества исчезнут индивидуализм и возможность побыть наедине с собой; чувства к другим людям будут задаваться человеку с помощью психологических и прочих средств или же с помощью наркотиков, которые также представляют новый вид интроспективного переживания. Збигнев Бжезинский выразил это так: «В технотронном обществе, видимо, будет наблюдаться тенденция собирать воедино поддержку миллионов разобщенных граждан под непосредственным влиянием притягательных и привлекательных личностей, эффективно использующих новинки средств связи для манипулирования эмоциями и контроля над разумом» [40]. Этот новый тип общества был предсказан Оруэллом в его фантазии «1984» и Олдосом Хаксли в книге «О дивный новый мир».

Пожалуй, наиболее зловещая черта настоящего состоит в том, что мы, похоже, утрачиваем контроль над собственной системой. Мы выполняем решения, которые принимают за нас электронные машины. У нас – человеческих существ нет других целей, кроме все большего производства и потребления. Мы ничего не желаем, но и ничего не не желаем. Нам угрожает вымирание в результате применения ядерного оружия и внутренняя омертвелость из-за пассивности, исключающей нас из числа тех, кто принимает решения.

Как же это случилось? Как же человек, одержавший полную победу над природой, превратился в узника собственных творений, да еще и с угрозой уничтожения самого себя?

В поисках научной истины человек нечаянно добыл знания, которые сумел использовать для господства над природой. Успех был огромным. Но односторонне сосредоточившись на технике и потреблении материальных благ, человек утратил контакт с самим собой, с жизнью. Расставшись с религиозной верой и связанными с ней гуманистическими ценностями, он сконцентрировался на ценностях технических и материальных и лишился способности испытывать глубокие эмоциональные переживания, радость и сопровождающую ее грусть. Созданная человеком машина оказалась настолько могущественной, что стала развиваться по собственной программе, определяя образ мысли самого человека.

В настоящий момент одним из тяжелейших симптомов болезни нашей системы является то, что наша экономика покоится на производстве вооружения (и поддержании всего оборонного комплекса), а также на принципе максимального потребления. У нас хорошо отлаженная экономическая система, но обусловлена она тем, что мы производим товары, угрожающие уничтожить нас физически, что мы превращаем индивида в совершенно пассивного потребителя и тем самым омертвляем его и что мы создали бюрократию, вынуждающую человека чувствовать себя бессильным.

Не стоим ли мы перед лицом трагической, неразрешимой дилеммы? Надо ли нам производить больных людей во имя здоровой экономики или мы можем поставить наши материальные ресурсы, изобретения, компьютеры на службу человеку? Стоит ли людям оставаться пассивными и зависимыми во имя сильной, хорошо отлаженной организации?

На эти вопросы даются различные ответы. Среди тех, кто признает, что «мегамашина» могла бы привнести в человеческую жизнь революционные, коренные изменения, есть авторы, заявляющие, что поскольку новое общество неизбежно, то нет смысла спорить о его качествах. В то же время они симпатизируют новому обществу, хотя и выражают некоторые опасения насчет того, что оно может сделать с человеком, таким каким мы его знаем. Выразителями этой позиции являются Збигнев Бжезинский и Г. Кан. На другом конце спектра находится Жак Эллюль, весьма убедительно описывающий в «Технологическом обществе» новое общество, к которому мы приближаемся, и его разрушительное воздействие на человека. Он смело смотрит в лицо мертвящему призраку бесчеловечности. Он не считает, что новое общество непременно победит, хотя и думает, что, выражаясь на языке вероятности, оно скорее всего победит. Но он видит и возможность того, что дегуманизированное общество, может быть, и не станет победителем, «если все возрастающее число людей осознает, какую угрозу несет технологический мир для личностной и духовной жизни человека, и если они решатся отстаивать свою свободу вопреки ходу его развития» [41]. Позицию Льюиса Мэмфорда можно считать сходной с позицией Эллюля. В его глубокой и блестящей работе «Миф о машине» [42]он описывает «мегамашину», впервые давшую о себе знать в египетском и вавилонском обществах. Однако в отличие от тех, кто, подобно ранее упомянутым авторам, признает существование этого призрака – не важно, с симпатией или ужасом, – большинство людей как в верхних эшелонах власти, так и рядовых граждан просто не замечают никакого призрака. У них сохранилась позаимствованная из XIX века старомодная уверенность в том, что машина поможет человеку облегчить тяготы жизни, что она останется средством достижения цели. Они не видят опасности того, что если позволить технологии следовать своей собственной логике, она разрастется как раковая опухоль, угрожающая в конечном счете сложившейся системе индивидуальной и социальной жизни. Позиция, выраженная в этой книге [43], в принципе такая же, как у Мэмфорда и Эллюля. Отличие, пожалуй, в том, что я усматриваю несколько большую возможность вернуть социальную систему под контроль человека. Мои надежды в этом плане основываются на следующих обстоятельствах.

1. Современную социальную систему можно понять гораздо лучше, если систему «Человек» увязать с системой в целом. Человеческая природа – это не абстракция, но и не бесконечно податливая система, которой можно, грубо говоря, пренебречь. У нее есть специфические черты, законы и противоречия. Изучение системы «Человек» позволяет нам понять, какие особенности социально-экономической системы воздействуют на человека, как расстройство системы «Человек» приводит к расстройству всей социальной системы. Вводя человеческий фактор в анализ целостной системы, мы лучше подготовимся к тому, чтобы понять ее дисфункциональность и определить те нормы, которые соотносят нормальное функционирование экономики с оптимальным благополучием занятых в ней людей. Разумеется, все это имеет смысл только в том случае, если достигнуто согласие, что максимальное развитие человеческой системы с точки зрения ее собственной структуры, то есть человеческое благополучие, – это всеобъемлющая цель.

2. Возрастающая неудовлетворенность нашим нынешним образом жизни, ее пассивностью и невыразимой скукой, недостатком уединенности и деперсонализацией и страстное желание исполненного радости осмысленного бытия, отвечающего специфическим потребностям человека, которые он развил за последние несколько тысячелетий своей истории и которые отличают его от животного точно так же, как и от компьютера. Эта тенденция все усиливается, ибо значительная часть населения, уже вкусив полного удовлетворения материальных потребностей, обнаружила, что потребительский рай не приносит обещанного счастья. (Конечно, у бедняков пока еще не было возможности это обнаружить, разве что наблюдая отсутствие радости у тех, у кого «есть все, что мог бы пожелать человек».)

Идеологии и концептуальные схемы в значительной степени утратили свою привлекательность; традиционные cliche’s типа «правые-левые», «коммунизм-капитализм» потеряли свое значение. Люди ищут новые ориентиры, новую философию, отдающую приоритет жизни, как физической, так и духовной, а не смерти.

В Соединенных Штатах, да и во всем мире наблюдается все возрастающая поляризация между приверженцами силы, «закона и порядка», бюрократических методов и в конечном счете нежизни и теми, кто жаждет жизни, нового отношения к ней вместо готовых схем, выполненных под копирку. Этот новый фронт представляет собой движение, сочетающее в себе стремление к глубоким изменениям в экономической и социальной практике с изменениями в психическом и духовном отношении к жизни. В наиболее общем виде цель его – в активизации индивида, в восстановлении контроля со стороны человека над социальной системой, в гуманизации технологии. Это движение во имя жизни; и у него столь широкая общая основа потому, что угроза жизни сегодня – это угроза не одному классу или одной нации, а всей цивилизации.

В следующих главах предпринята попытка подробно обсудить некоторые из представленных здесь проблем, особенно касающиеся отношений между человеческой природой и социоэкономической системой.

Однако с самого начала надо внести ясность в один вопрос. Сегодня широко распространено настроение безнадежности относительно возможности изменить принятый нами курс. Эта безнадежность остается по преимуществу неосознанной, в то время как сознательно люди сохраняют «оптимизм» и возлагают надежды на дальнейший «прогресс». Прежде чем рассматривать современную ситуацию и возможности для надежды, следует сначала обсудить феномен надежды.

Глава II
Надежда

1. Что нельзя считать надеждой

Надежда – это решающий элемент в любой попытке осуществить социальные изменения в направлении большей жизненности, осознанности и разума. Но суть надежды зачастую понимают неверно и путают с установками, не имеющими ничего общего с надеждой, а то и прямо противоположными ей.

Что же значит «надеяться»?

Означает ли это, как многие думают, хотеть, желать? Если бы так и было, тогда те, кто страстно желает иметь машины, дома и прочую ерунду, причем побольше и получше, – были бы носителями надежды. Но это не так; это люди, жаждущие все большего потребления, а не носители надежды.

Не в том ли дело, что объект надежды – не вещь, а более полная жизнь, состояние большей жизненности, освобождение от вечной скуки, или, говоря теологическим языком, спасение, а применяя политический термин, революция? Действительно, такого рода ожидание могло бы стать надеждой, если только оно не характеризуется внутренней пассивностью, когда «ожидание чего-то» длится до тех пор, пока надежда не превратится в фактическое прикрытие покорности, в идеологию покорности.

В одном из эпизодов романа «Процесс» Кафка превосходно описал эту разновидность смиренной и пассивной надежды. Человек подходит к вратам, ведущим в небесное царство (Закон), и просит привратника пропустить его. Привратник говорит, что в данный момент не может пропустить человека. И хотя дверь, ведущая к Закону, остается открытой, человек решает, что ему лучше подождать, когда он получит разрешение войти. Итак, он садится и ждет день за днем, год за годом. Снова и снова он спрашивает, нельзя ли ему войти, и всегда получает ответ, что ему это все еще не позволено. На протяжении всех этих долгих лет человек постоянно изучает привратника, узнает даже, что в его меховом воротнике блохи. В конце концов ожидающий состарился. И перед лицом смерти он в первый раз задает вопрос: «Как же случилось, что за все эти долгие годы никто, кроме меня, не требовал, чтобы его пропустили?» Привратник отвечает: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного. Теперь пойду и запру их».

Старик был слишком стар, чтобы понять это, а может быть, не понял бы и в том случае, если бы был моложе. Последнее слово – за бюрократами: если они говорят «нет», он не может войти. Если бы у него было нечто большее, чем пассивная, выжидающая надежда, он бы вошел, и то, что он осмелился проигнорировать бюрократов, стало бы актом освобождения, который привел бы его в сияющий дворец. Многие люди похожи на описанного Кафкой старика. Да, они надеются, но не склонны действовать по зову сердца, и, пока бюрократы не дадут им «зеленый свет», они продолжают ждать [44].

Эта разновидность пассивной надежды чрезвычайно близка той обобщенной ее форме, которую можно описать как упование на время. Время и будущее становятся центральной категорией такого вида надежды. С настоящим не связываются никакие ожидания, они относятся только на следующий момент, следующий день, следующий год или даже в мир иной, если представляется слишком невероятным, что надежду можно реализовать и в этом мире. За подобной верой кроется поклонение Будущему, Истории, Потомкам, ведущее свое начало из времен Французской революции от людей, подобных Робеспьеру, которые почитали будущее как божество: я ничего не делаю; я остаюсь пассивным, потому что я – ничто, я бессилен; а вот будущее, проекция во времени вызовет к жизни то, чего я не могу достичь. Поклонение «будущему», составляющее другую сторону поклонения «прогрессу» в современной буржуазной мысли, – это самое что ни на есть отчуждение надежды. Вместо того чтобы самому что-то сделать или чем-то стать, я надеюсь, что идолы – будущее и потомки – все осуществят без моего участия [45].

В то время как пассивное ожидание – замаскированная форма безнадежности и бессилия, есть еще одна форма безнадежности и отчаяния, маскирующаяся под свою противоположность. Она выступает под маской фразеологии и авантюризма, игнорируя реальность и форсируя то, что нельзя форсировать. Такова была установка лжемессий и главарей путчей, презиравших тех, кто далеко не при всех обстоятельствах предпочитал смерть поражению. В наши дни псевдорадикальное облачение безнадежности и нигилизма – не такая уж редкость среди наиболее самоотверженных представителей молодого поколения. Они привлекательны своей дерзостью и самоотверженностью, но неубедительны из-за недостатка реализма, стратегического мышления, а у некоторых – и любви к жизни [46].

2. Парадокс и сущность надежды

Надежда парадоксальна. Она и не пассивное ожидание, но и не лишенное реализма подстегивание обстоятельств, которые не могут наступить. Она подобна припавшему к земле тигру, который прыгнет только тогда, когда придет время для прыжка. Ни надоедливый реформизм, ни псевдорадикальный авантюризм не выражают надежды. Надеяться – значит быть готовым в любой момент к тому, что еще не родилось, но появление чего еще не стало безнадежным, хотя, возможно, осуществится это и не при нашей жизни. Нет смысла надеяться на то, что уже существует или чего не может быть. Те, чья надежда слаба, либо обзаводятся утешением, либо впадают в неистовство; те, чья надежда сильна, видят и заботливо пестуют признаки новой жизни и каждый миг готовы помочь рождению того, что готово родиться.

В путанице, связанной с понятием надежды, важная роль принадлежит неспособности различить осознанную и неосознанную надежду. Конечно, эта ошибка случается в связи с многочисленными другими эмоциональными переживаниями, такими как счастье, тревога, подавленность, тоска, ненависть. Поразительно, что, несмотря на популярность теории Фрейда, его учение о бессознательном почти не применяется к подобным эмоциональным явлениям. Тому есть, пожалуй, две главные причины. Одна из них состоит в том, что в сочинениях некоторых психоаналитиков и «философов психоанализа» целостный феномен бессознательного, то есть вытеснение, отнесен к сфере сексуальных вожделений, поэтому они употребляют термин «вытеснение» неправильно, как синоним подавления сексуальных желаний и действий. Поступая так, они лишают открытия Фрейда их важнейших следствий. Вторая причина, видимо, заключается в том, что поколениям, живущим в поствикторианскую эпоху, гораздо меньше беспокойства доставляет осознание того, что сексуальное вожделение вытесняется, нежели такие переживания, как отчужденность, безнадежность, алчность. Приведу лишь один обычный пример: большинство людей не допускают и мысли о том, что им свойственны чувства страха, тоски, одиночества, безнадежности, то есть можно сказать, что эти чувства у них на уровне бессознательного [47]. Вот простейший довод. Согласно нашему социальному стереотипу удачливого человека нельзя заподозрить, что ему страшно, скучно или одиноко. Он должен считать этот мир лучшим из миров; чтобы иметь наилучшую возможность продвинуться, ему надо вытеснять как страх, так и сомнение, подавленность, тоску, безнадежность.

Много таких людей, кто осознанно чувствует себя полным надежд, а бессознательно – лишенным надежды, но немного таких, для кого все наоборот. При изучении надежды и безнадежности первостепенное значение имеет не то, что думают люди о своих чувствах, а то, что они действительно чувствуют. Меньше всего это можно распознать по словам и высказываниям, зато можно установить по выражению лица, по походке, по способности заинтересованно реагировать на происходящее, по отсутствию фанатизма, проявляющемуся в способности выслушивать разумные аргументы.

Примененный в этой книге динамический взгляд на социально-психологические явления основательно отличается от описательного бихевиористского подхода большинства исследований по общественным наукам. С динамической точки зрения нас в первую очередь интересует не то, что человек думает, что говорит или как ведет себя сейчас. Нас интересует структура его характера, то есть относительно постоянная структура его энергетических процессов, направления, в которых они изливаются, и интенсивность их протекания. Если мы знаем движущие силы мотивации поведения, мы не только понимаем сиюминутное поведение, но можем также обоснованно предположить, как скорее всего будет действовать человек в изменившихся обстоятельствах. С динамической точки зрения неожиданные «перемены» в мыслях и поведении личности оказываются по большей части предсказуемыми, если знать структуру характера.

Много еще можно было бы сказать о том, что не есть надежда, но давайте продвинемся немного вперед и спросим, что же такое надежда. Можно ли ее описать словами или же ее можно передать только через поэзию, песню, жест, выражение лица или поступок?

Как и для любого другого человеческого переживания, слова не годятся, чтобы описать ее. Напротив, в большинстве случаев слова делают обратное: они затемняют, препарируют и убивают переживание. Слишком часто бывает так, что, говоря о любви, ненависти или надежде, человек теряет связь с тем, о чем предположительно рассуждает. Поэзия, музыка и другие виды искусства в силу своей яркости гораздо более подходящие средства для описания человеческих переживаний, потому что они избегают браться за адекватное выражение человеческих переживаний с помощью абстрактных и неопределенных слов, которые уподобились стершимся монетам.

Но даже если принять всерьез эти оговорки, нет ничего невозможного в том, чтобы прикоснуться к чувственному опыту вовсе и не языком поэзии. Это было бы невозможно, если бы люди ни в малейшей степени не разделяли описываемых чувств. Описать их – значит показать различные аспекты переживания и, следовательно, установить способ общения, при котором и писатель и читатель знают, что они подразумевают одно и то же. Предпринимая данную попытку, я должен попросить читателя потрудиться вместе со мной, а не ждать, чтобы я ответил ему на вопрос, что есть надежда. Я вынужден просить его мобилизовать весь свой опыт, чтобы сделать возможным диалог между нами.

Надеяться – это состояние бытия. Это внутренняя готовность, напряженная, но еще не растраченная внутренняя активность [48]. Понятие «активность» покоится на одной из наиболее распространенных иллюзий современного индустриального общества. Наша культура в целом поставлена в зависимость от активности – активности в смысле занятости, а занятости в смысле деловитости (деловитости, необходимой для дела). И вправду, большинство людей настолько «активны», что просто не в состоянии ничего не делать; даже так называемый досуг они превращают в иную форму активности. Если вы не заняты тем, чтобы делать деньги, вы проявляете активность в том, что водите автомобиль, играете в гольф или хотя бы болтаете о пустяках. Что вас страшит, так это момент, когда вам действительно нечего будет «делать». Стоит ли именовать подобный тип поведения активностью – вопрос терминологический. Беда в том, что большинство людей, считающих себя весьма активными, не отдают себе отчета в том, что они совершенно пассивны, несмотря на свою «деловитость». Они постоянно нуждаются в стимулах извне, будь то болтовня с другими людьми, просмотр кинофильма, путешествие или иные формы щекочущего нервы потребительского возбуждения, даже если это новый сексуальный партнер, мужчина или женщина. Они нуждаются в том, чтобы их побуждали, «включали», искушали, соблазняли. Вечно они на бегу, им не стоится на месте. Вечно они во что-то «впадают», но никогда не поднимаются. Они представляются самим себе невероятно активными, тогда как ими движет навязчивая идея делать хоть что-нибудь, лишь бы избежать тревоги, которая пробуждается в них, стоит им остаться наедине с собой.

Надежда – психический спутник жизни и роста. Если дерево, не получающее солнечного света, изгибает ствол навстречу солнцу, мы не можем сказать, что дерево «надеется» в том же смысле, что и человек, потому что у человека надежда связана с чувствами и сознанием, чего у дерева не может быть. Однако вряд ли было бы совсем неправильно сказать, что дерево надеется на солнечный свет и выражает надежду, поворачивая ствол к солнцу. Так ли уж оно отличается от только что родившегося ребенка? Возможно, сознания у него еще нет, однако его активность выражает надежду на то, чтобы родиться и дышать самостоятельно. Разве грудной ребенок не надеется на материнскую грудь? Разве ребенок не надеется выпрямиться и ходить? Разве больной не надеется выздороветь, заключенный – обрести свободу, голодный – наесться? Разве мы, засыпая, не надеемся проснуться на другой день? Разве любовь не предполагает надежду мужчины на свою потенцию, на способность возбудить партнершу и надежду женщины со своей стороны возбудить его?

3. Вера

Когда надежда нас покинула, жизнь кончена, с той лишь разницей, произошло ли это в возможности или в действительности. Надежда – это существенный элемент жизненной структуры, динамики человеческого духа. Она тесно связана с другим элементом структуры жизни – с верой. Вера вовсе не является ослабленной формой убеждения или знания; речь не о вере во что-то; вера – это убежденность в еще не доказанном, знание реальной возможности, осознание предстоящего. Вера рациональна, когда относится к знанию о реальном, но еще не родившемся; она основывается на способности к знанию и пониманию, проникающим за поверхность явлений и усматривающим суть. Подобно надежде, вера не предрекает будущего, это видение настоящего, чреватого будущим.

Положение о том, что вера есть уверенность, нуждается в оговорке. Это уверенность в реальности возможностей, а не в бесспорной предсказуемости. Ребенок может преждевременно родиться мертвым, может умереть в момент рождения, может умереть в первые две недели жизни. Таков уж парадокс веры: это определенность неопределенного [49]. Это уверенность на языке человеческого видения и понимания, уверенность с точки зрения конечного действительного исхода. Нам не нужна вера в то, что научно предсказуемо, но и не может быть веры в невозможное. Вера базируется на нашем жизненном опыте, на нашем собственном преобразовании. Вера в то, что другие могут измениться, – результат опыта собственной возможности изменений [50].

Между рациональной и иррациональной верой [51] существует важное различие. В то время как рациональная вера – это результат собственной внутренней активности мысли и чувства, иррациональная вера представляет собой подчинение чему-то данному, принимаемому за истину безотносительно к тому, так это или не так. Существенную особенность всех иррациональных верований составляет их пассивный характер, будь объектом веры идол, лидер или идеология. Но и ученому надо быть свободным от иррациональной веры в традиционные идеи, с тем чтобы обладать рациональной верой в мощь созидающей мысли. Однажды его открытие «подтверждается», и ему не нужна больше вера, разве только для следующего шага, который он обдумывает. В области человеческих отношений «верить» в другого человека означает быть уверенным в нем по сути, то есть в надежности и неизменности его фундаментальных установок. В том же смысле мы можем верить в себя – не в постоянство собственных мыслей, а в наши основные жизненные ориентиры, в неизменность структуры нашего характера. Подобная вера обусловлена переживанием самости, нашей способностью с полным основанием сказать Я, чувством самотождественности.

Надежда – это умонастроение, сопровождающее веру. Вера не смогла бы продержаться без духа надежды. У надежды нет иной основы, помимо веры.

4. Стойкость

Есть еще один элемент структуры жизни, связанный с надеждой и верой, – это смелость, или, как называл его Спиноза, стойкость. Стойкость, пожалуй, менее двусмысленное выражение, поскольку сегодня смелость гораздо чаще используется, чтобы показать, что человек не боится умереть, нежели то, что он не боится жить. Стойкость – это способность противостоять искушению скомпрометировать надежду и веру, превращая их либо в пустой оптимизм, либо в иррациональную веру и тем самым разрушая их. Стойкость – это способность сказать «нет», когда мир хочет услышать «да».

Стойкость нельзя по-настоящему понять, пока мы не упомянули еще один ее аспект – бесстрашие. Бесстрашный человек не боится ни угроз, ни даже смерти. Но, как это часто бывает, слово «бесстрашный» охватывает ряд совершенно разнородных установок. Упомяну только три наиболее важных. Первое: человек может быть бесстрашным потому, что ему не дорога жизнь; жизнь для него не так уж много значит, поэтому он неустрашим, когда он подвергается опасности; но даже если он не боится смерти, не исключено, что он боится жизни. Его бесстрашие покоится на недостаточной любви к жизни; обычно не так уж он неустрашим, когда его жизнь не подвергается опасности. И в самом деле, зачастую он ищет опасных ситуаций, чтобы избавиться от страха перед жизнью, перед самим собой и людьми.

Вторая разновидность бесстрашия встречается у людей, живущих в симбиотическом подчинении идолу, будь то человек, институт или идея. Требования идола священны; они действуют с гораздо большей принудительной силой, чем даже жизненно важные телесные потребности. Если бы он посмел не подчиниться приказам идола или усомниться в них, он столкнулся бы с опасностью утратить свою тождественность с идолом; а это значит, что он подвергся бы риску оказаться в полной изоляции и, следовательно, на грани помешательства. Он решается умереть, потому что боится подвергнуться такой опасности.

Третий вид бесстрашия обнаруживается у полностью развитого человека, остающегося самим собой и любящего жизнь. Преодолев алчность, человек уже не цепляется ни за идолов, ни за вещи, а потому ему нечего терять: он богат, потому что пуст; он силен, потому что не является рабом своих желаний. Он может расстаться с идолами, иррациональными желаниями и вымыслами, ибо он в полном контакте с реальностью как внутри, так и вне себя. Если такой человек достиг полного «просветления», он совершенно неустрашим. Если он продвинулся к этой цели, но не достиг ее, его бесстрашие пока не будет совершенным. Но каждый, кто пытается двигаться к тому, чтобы по-настоящему стать самим собой, знает, что стоит сделать новый шаг к бесстрашию, как пробуждается безошибочно распознаваемое чувство силы и радости. Он чувствует себя так, как будто началась новая фаза жизни. Он может прочувствовать справедливость строк Гете:

Ich hab mein Haus auf nichts gestellt,
Deshalb gehoert mir die ganze Welt.
Свою обитель не связую я ни с чем,
Поэтому весь мир принадлежит мне.

Будучи основными характеристиками жизни, надежда и вера по самой своей природе направлены на преодоление status quo как в индивидуальном, так и в социальном плане. Такова уж одна из особенностей жизни, что последняя находится в процессе постоянного изменения и никогда не остается той же самой в любой данный момент [52]. Коснеющая жизнь имеет тенденцию к умиранию; если застой полный, значит, наступила смерть. Отсюда следует, что жизнь в своем качестве движения склонна взламывать и преодолевать сложившееся положение вещей. Мы становимся сильнее или слабее, мудрее или глупее, храбрее или трусливее. Каждая секунда – это момент решения к лучшему или к худшему. Либо мы подпитываем свою лень, жадность, ненависть, либо лишаем их пищи. Чем больше мы их подкармливаем, тем сильнее они становятся; чем больше мы морим их голодом, тем они слабее.

Что верно для индивида, то верно и для общества. Последнее никогда не бывает статичным; если оно не развивается, оно разлагается; если оно не прорывается к лучшему за пределы status quo, оно меняется к худшему. Часто мы – отдельный индивид или люди, составляющие общество, – питаем иллюзию, будто мы могли бы остаться в покое и не переделывать сложившегося положения в том или ином направлении. Это одна из опаснейших иллюзий. Стоит нам замереть, как мы начинаем разлагаться.

5. Воскресение

Представление о личностном или социальном преобразовании позволяет нам, а то и побуждает нас заново определить значение слова «воскресение» безотносительно к его теологическому содержанию в христианстве. В своем новом значении, для которого христианский смысл был бы одним из возможных символических выражений, воскресение – это не творение другой реальности после реальности этой жизни, а преобразование этой реальности в направлении ее большей жизненности. И человек, и общество воскресают каждый миг в акте надежды и веры здесь и сейчас; каждый акт любви, осознания, сострадания есть воскресение; каждый акт лености, алчности, эгоизма есть смерть. Каждое мгновение существование ставит нас перед выбором: воскресение или смерть; и каждое мгновение мы даем ответ. Ответ заключается не в том, что мы говорим или думаем, а в том, что мы есть, как мы действуем, куда идем.

6. Мессианская надежда

Вера, надежда и посюстороннее воскресение нашли свое классическое выражение в мессианском видении пророков. Они не предрекают будущего, подобно Кассандре или хору в греческой трагедии; они видят нынешнюю действительность без помех со стороны общественного мнения и властей предержащих. Они не рвутся быть пророками, но испытывают непреодолимую потребность в том, чтобы выразить голос своей совести – своего сознания – для того, чтобы сказать, какие возможности они видят, показать людям альтернативы и предостеречь их. Вот и все, на что они способны. И уж самим людям решать, принять ли их предупреждения всерьез и что-то изменить или же остаться глухими и слепыми – и страдать. Пророческий язык – это всегда язык альтернатив, выбора, свободы, а не предопределенности на пути к лучшему или худшему. В наиболее сжатом виде пророческий выбор сформулирован в строке из Второзакония: «Жизнь и смерть предложил я тебе сегодня, и ты выбрал жизнь!» [53]

В профетической литературе мессианское видение покоилось на напряженности между тем, «что существовало или все еще было, и тем, что находилось в становлении и чему еще предстояло быть» [54]. Во времена после пророков значение мессианской идеи претерпело изменение, впервые дав о себе знать в книге пророка Даниила около 164 года до н. э. и в апокрифической литературе, не включенной в Ветхий Завет. В этой литературе содержится «вертикальная» идея спасения в противовес «горизонтальной» [55]исторической идее пророков. Акцент делается на преображение индивида и на катастрофический конец истории в финальном катаклизме. Апокалиптическое видение безальтернативно, предопределенно; в нем нет места свободе, один детерминизм.

Позднее в талмудической, или раввинской, традиции возобладало подлинно пророческое альтернативное видение. На раннюю же христианскую мысль сильнее повлиял апокалиптический вариант мессианской мысли, хотя, как это ни парадоксально, церковь как институт обычно занимала позицию пассивного выжидания.

Тем не менее в понятии «второго пришествия» пророческое понимание сохранило жизненность, а пророческая интерпретация христианской веры вновь и вновь находит свое выражение в революционных и еретических сектах. Сегодня радикальное крыло римской католической церкви, как и различные некатолические христианские секты, проявляет заметную склонность вернуться к пророческому принципу, к его альтернативности, как и к представлению о том, что политическим и социальным процессам нужны духовные цели. Вне церкви наиболее значимым выражением мессианского видения на светском языке был подлинно марксистский социализм, если бы только коммунистическое извращение Маркса не исказило его окончательно. В последние годы мессианский элемент марксизма заявил о себе у ряда социалистов-гуманистов, особенно в Югославии, Польше, Чехословакии и Венгрии. Марксисты и христиане включились во всемирный диалог, основанный на общем мессианском наследии [56].

7. Крушение надежды

Если надежда, вера и стойкость сопутствуют жизни, как же получается, что столь многие теряют их, причем людям нравится их собственное рабство и зависимость? Именно возможность такой потери и характеризует человеческое существование. Мы начинаем с надежды, веры и стойкости; они являются бессознательными, «необдуманными» свойствами спермы и яйцеклетки, слияния последних, роста плода, рождения. Но когда начинается жизнь, превратности окружающего мира и случайности начинают либо способствовать потенциалу надежды, либо мешать ему.

Большинство из нас надеялись быть любимыми не в том смысле, чтобы быть избалованными и пресыщенными, а в том, чтобы нас понимали, о нас заботились, нас уважали. Большинство из нас рассчитывали на возможность доверия. Будучи маленькими, мы не знали о таком человеческом изобретении, как ложь, и не только о лжи с помощью слов, но и о способности лгать с помощью голоса, мимики, глаз, выражения лица. Как же подготовиться ребенку к этому специфически человеческому искусству – лгать? Большинство из нас вынудили осознать – кого более, кого менее жестоким способом, – что люди часто имеют в виду не то, что говорят, а говорят противоположное тому, что имеют в виду. И не только «люди вообще», а те самые люди, которым мы больше всего доверяли: наши родители, учителя, руководители.

Мало кому удается избежать того, чтобы в ходе развития их надежды не оказались в чем-то обманутыми, а то и полностью рухнувшими. Может быть, это и хорошо. Если бы человек не пережил разочарования в своих надеждах, как бы удалось его надежде стать сильной и неугасимой? Как бы он избежал опасности превратиться в оптимиста-мечтателя? Но с другой стороны, надежда часто подвергается столь полному разрушению, что человек никогда уже не сможет восстановить ее.

В действительности ответная реакция на крушение надежды варьируется в широких пределах, зависящих от многих обстоятельств: исторических, личностных, психологических, органических. Многие, а возможно и большинство, реагируют на разочарование в своих надеждах, подстраиваясь под оптимизм рядового человека, уповающего на лучшее и не удосуживающегося признать, что может случаться не только хорошее, но, пожалуй, и наихудшее. Если уж кто-то свистнет, такие люди тоже свистят, и вместо того, чтобы прочувствовать безнадежность, им кажется, что они участвуют в своего рода общем хоре. Они урезают свои требования так, чтобы можно было их выполнить, и даже не мечтают о том, что кажется им недосягаемым. Они – хорошо приспособленные члены стада, они никогда не чувствуют безнадежности, потому что никто, похоже, ее не испытывает. Они являют собой картину особого рода покорного оптимизма, который мы встречаем у столь многих представителей современного западного общества, причем оптимизм обычно осознан, а покорность – бессознательна.

Еще одно следствие крушения надежды – «ожесточение сердца». Мы видим многих людей – от малолетних правонарушителей до видавших виды эффектных взрослых, – которые в какой-то момент своей жизни, может, в пять, может, в двенадцать или в двадцать лет, не смогли больше выносить обид. Некоторые из них, как при внезапном прозрении или превращении, решают, что с них хватит, они больше ничего не будут чувствовать, и никто больше не сможет обидеть их, зато они сами смогут обижать других. Они могут жаловаться на то, что им не удается найти друзей или кого-то, кто любил бы их, но это не невезение, это судьба. Утратив сострадание и проникновенность, они неспособны никого растрогать, но и их самих ничто не трогает. Их жизненный триумф сводится к тому, чтобы ни в ком не нуждаться. Они испытывают гордость за то, что их ничто не трогает, и удовольствие от способности обижать других. Делается это преступными или законными способами, в гораздо большей степени зависит от социальных факторов, нежели от психологических. Большинство из них остаются как бы застывшими и, следовательно, несчастливыми до конца жизни. Не так уж редко случается чудо и наступает оттепель. Просто, может быть, им встретится человек, в чью заботу или заинтересованность они поверят, и перед ними откроются новые грани чувств. Если им повезет, они оттаивают полностью, и зародыши, казалось бы, разрушенной надежды возвращаются к жизни.

Другим, гораздо более драматичным результатом рухнувшей надежды являются разрушительность и насилие. Именно потому, что люди не могут жить без надежды, тот, чья надежда полностью разрушена, ненавидит жизнь. Поскольку он не может сотворить жизнь, он хочет уничтожить ее, что лишь немногим менее чудесно, но что гораздо легче выполнить. Он хочет отомстить себе за свою несостоявшуюся жизнь и делает это, ввергая себя в тотальную деструктивность, так что не имеет особого значения, разрушает ли он других или сам подвергается разрушению [57].

Обычно деструктивная реакция на крушение надежды встречается среди тех, кто по социальным или экономическим причинам отлучен от удобств, которыми располагает большинство, и кому некуда идти в социальном или экономическом смысле. Экономические неурядицы – не первопричина, приводящая к ненависти и насилию; ею является безнадежность положения, повторный крах перспектив, что так способствует насилию и деструктивности. Действительно, не приходится сомневаться в том, что группы, настолько обездоленные и отверженные, что их даже нельзя лишить надежды, потому что им не на что надеяться, менее склонны к насилию, чем те, кто видит возможность надежды, но в то же время понимает, что обстоятельства не позволяют их надеждам осуществиться. С психологической точки зрения разрушительность – альтернатива надежде, так же как влечение к смерти – альтернатива любви к жизни, а радость – альтернатива тоске.

Но не только индивид жив надеждой. Народы и общественные классы живут благодаря надежде, вере и стойкости, а если утрачивают этот потенциал, то исчезают либо из-за недостатка жизнестойкости, либо из-за практикуемой ими неразумной разрушительности.

Следует принять к сведению, что развертывание надежды или безнадежности у индивида в значительной мере определяется наличием надежды или безнадежности в обществе в целом или у данного класса. Каким бы ни было крушение надежды у индивида в детстве, если он живет в период надежды и веры, его надежда возгорится с новой силой; с другой стороны, человек, опыт которого влечет его к обнадеженности, часто склоняется к подавленности и безнадежности, если его общество или класс утратили дух надежды.

Сегодня надежда стремительно исчезает в западном мире, и так по возрастающей с начала Первой мировой войны, а что касается Америки, возможно, даже со времени поражения антиимпериалистической лиги в конце прошлого века. Как я уже сказал, безнадежность прикрывается оптимизмом, а у некоторых – революционным нигилизмом. Но что бы человек ни думал о себе, это не имеет особого значения в сравнении с тем, что он есть, что он действительно чувствует, тогда как большинство из нас не отдают себе отчета в том, что мы чувствуем.

Здесь налицо все признаки безнадежности. Взгляните на скучающее выражение лица обычного человека, отсутствие связи между людьми, даже когда они отчаянно стараются «установить контакт». Обратите внимание на неспособность составить серьезный план по преодолению дальнейшего отравления воды и воздуха в городе и по предотвращению голода, ожидаемого в бедных странах, не говоря уж о неспособности избавиться от ежедневной угрозы жизни и планам всех нас – термоядерного оружия. Что бы мы ни говорили и ни думали о надежде, наша неспособность действовать или составлять планы в пользу жизни выдает нашу безнадежность.

Не так уж много мы знаем о причинах этой возрастающей безнадежности. До 1914 года люди думали, что мир – безопасное место, что войны с их полным пренебрежением к человеческой жизни остались в прошлом. Но вот произошла Первая мировая война, и каждое правительство лгало насчет ее мотивов. Потом наступила гражданская война в Испании, сопровождаемая комедией притворства как со стороны западных государств, так и со стороны Советского Союза; потом террор сталинской и гитлеровской систем; Вторая мировая война с ее полным игнорированием жизни граждан и война во Вьетнаме, где на протяжении нескольких лет американское правительство пыталось использовать свою мощь, чтобы сокрушить маленький народ во имя «его спасения». Но ни одна из великих держав так и не сделала того единственного шага, который обнадежил бы всех: ни одна не избавилась от собственного ядерного оружия, доверившись благоразумию других, тому, что им хватит здравомыслия, чтобы последовать ее примеру.

Но есть и другие причины возрастающей безнадежности: формирование полностью бюрократизированного индустриального общества и бессилие индивида перед лицом организации, о чем речь пойдет в следующей главе.

Если Америка и западный мир будут и дальше пребывать в состоянии неосознанной безнадежности, отсутствия веры и стойкости, можно предсказать, что они не смогут противостоять искушению нанести большой ядерный удар, который покончит со всеми проблемами: перенаселенностью, тоской, голодом, потому что он разделался бы со всей жизнью.

Движение к такому общественному и культурному укладу, при котором верховодит человек, зависит от способности вступить в борьбу с нашей безнадежностью. Прежде всего мы должны ее осознать. Кроме того, мы должны выяснить, есть ли реальная возможность изменить нашу социальную, экономическую и культурную жизнь в таком направлении, которое позволит снова надеяться. Если нет такой реальной возможности, тогда действительно надежда – сущее безрассудство. Но если реальная возможность есть, тогда возможна надежда, основанная на изучении новых альтернатив и вариантов и на совместных действиях по осуществлению этих новых альтернатив.

Глава III
Где мы находимся и куда направляемся?

1. Где мы сейчас?

Определить наше точное местоположение на исторической траектории, ведущей из индустриализма XVIII–XIX веков в будущее, трудно. Легче сказать, где мы не находимся. Мы не на пути к свободному предпринимательству, а быстро движемся от него. Мы не на пути к индустриализации, а превращаемся в цивилизацию все большей манипуляции массами. Мы не на пути к тем местам, куда указывают нам наши идеологические карты. Мы идем в совершенно ином направлении. Немногие различают это направление совершенно ясно; среди них и те, кто за него, и те, кто боится его. Но большинство из нас смотрит на карты, столь же не соответствующие реальности, как карта мира 500 года до н. э. Недостаточно знать, что наши карты неверны. Важно иметь правильные карты, если мы собираемся обеспечить себе продвижение в желательном для нас направлении. Наиважнейшей чертой новой карты является указание на то, что мы миновали этап первой промышленной революции и вступили в период второй промышленной революции.

Первая промышленная революция характеризовалась тем, что человек научился заменять живую энергию (энергию животных и людей) механической (энергией пара, нефти, электричества, атома). Эти новые источники энергии послужили основой для фундаментальных изменений в промышленном производстве. Новому промышленному потенциалу соответствовал и определенный тип промышленной организации, большое количество того, что мы сегодня назвали бы мелкими и средними промышленными предприятиями, которыми управляли их владельцы, конкурировавшие друг с другом, эксплуатировавшие своих рабочих и боровшиеся с ними за долю прибыли. Представитель среднего и высшего класса был хозяином предприятия, как и хозяином у себя дома, и считал себя хозяином своей судьбы. Безжалостная эксплуатация небелого населения соседствовала с реформами внутри страны, все более благожелательным отношением к бедным и, наконец, в первой половине нашего века с выходом рабочего класса из состояния ужасающей нищеты к относительно благополучной жизни.

За первой промышленной революцией последовала вторая, свидетелями начала которой мы являемся в настоящее время. Она характеризуется не только тем, что живую энергию заместила механической, но и тем, что человеческая мысль заменяется машинным мышлением. Кибернетика и автоматизация (кибернетизация) позволяют создавать машины, работающие гораздо точнее и быстрее, чем человеческий мозг, когда надо дать ответ на важные технические и организационные вопросы. Кибернетизация создает возможность нового вида экономической и социальной организации. Относительно малое число гигантских предприятий уже стали центром экономического механизма и будут полностью управлять им в не столь отдаленном будущем. Хотя юридически предприятие – это собственность сотен тысяч держателей акций, им руководит самовоспроизводящая бюрократия (а в практических целях – и независимо от законных владельцев). Союз частного бизнеса и руководства становится настолько тесным, что два компонента этого альянса все труднее различить. Большинство населения Америки вполне сыто, обеспечено жильем и развлечениями, а часть «недоразвитых» американцев, живущих ниже стандартов, вероятно, присоединится к большинству в обозримом будущем. Мы продолжаем исповедовать индивидуализм, свободу и веру в Бога, но наши проповеди звучат неубедительно в сравнении с подлинной сущностью «человека организации», одержимого конформизмом, который направляется принципом гедонистского материализма.

Если бы общество могло остановиться, – а оно может это так же мало, как и индивид, – положение, возможно, было бы не столь угрожающим, каково оно есть. Однако мы направляемся к новому типу общества и новому типу человеческой жизни, только лишь начало которых мы сейчас видим, но которые стремительно приближаются.

2. В преддверии дегуманизированного общества 2000 года

Какое же общество и какого человека смогли бы мы обнаружить в 2000 году, если только род человеческий не погибнет до того?

Если бы люди знали, каким путем скорее всего пойдет американское общество, многие, если не большинство, пришли бы в такой ужас, что, должно быть, приняли бы соответствующие меры, чтобы изменить его. Раз люди не отдают себе отчета в том, куда они идут, они пробудятся, когда станет слишком поздно и когда их судьба будет решена безвозвратно. К несчастью, подавляющее большинство людей не осознают, куда они идут. Они не понимают, что новое общество, к которому они движутся, столь же радикально отличается от греческого и римского, средневекового и традиционного индустриального общества, как земледельческое общество от общества собирателей и охотников. Большинство все еще мыслит в категориях первой промышленной революции. Люди видят, что у нас больше машин и что они лучше, чем были пятьдесят лет назад, и отмечают это как прогресс. Они верят, что отсутствие прямого политического притеснения свидетельствует о достижении личностной свободы. Они представляют себе 2000 год как год полного осуществления всех человеческих стремлений с конца Средних веков и не видят того, что 2000 год может стать не временем исполнения желаний и не счастливой кульминацией борьбы человека за свободу и счастье, а началом периода, в котором человек перестанет быть человеком и превратится в бездумную и бесчувственную машину.

Интересно отметить, что опасности нового дегуманизированного общества ясно, хоть и интуитивно, были осознаны выдающимися умами XIX века, а впечатление от их предвидения усиливается тем, что они представляли противоположные политические лагеря [58].

И такой консерватор, как Дизраэли, и такой социалист, как Маркс, придерживались практически единого мнения относительно того, какой опасностью для человека был бы чреват бесконтрольный рост производства и потребления. Оба они видели, насколько сдал бы человек, порабощенный машиной и собственной все возрастающей алчностью. Дизраэли думал, что решение проблемы можно найти, поддерживая власть новой буржуазии; Маркс верил, что высокоиндустриализованное общество можно трансформировать в гуманное, в котором целью всех социальных усилий будет человек, а не вещи [59]. Один из наиболее блестящих прогрессивных мыслителей прошлого века – Джон Стюарт Милль видел проблемы со всей ясностью: «Признаюсь, я не обольщаюсь насчет жизненного идеала, предлагаемого теми, кто думает, будто нормальное состояние для человеческого существа – это борьба за преуспевание; будто попирать и подавлять друг друга, расталкивать друг друга локтями и наступать друг другу на пятки – что и составляет существующий тип общественной жизни, – это наиболее желательная участь для человечества или же не что иное, как неприятные симптомы одного из этапов промышленного прогресса… Пока богатство пользуется властью, а стать как можно богаче – всеобщий предмет честолюбивых устремлений, наиболее приемлемо, конечно, чтобы путь к достижению этой цели был открыт для всех без предпочтений и пристрастий. Однако наилучшее состояние для человеческой природы такое, при котором, хотя нет бедных и никто не жаждет стать богаче, нет оснований опасаться, что кто-то постарается оттолкнуть вас, чтобы пробиться самому» [60].

Похоже, что великие умы сто лет назад видели, что произойдет сегодня или завтра, тогда как мы – те, с кем это и происходит, – закрываем глаза, лишь бы не нарушать повседневной рутины. Видимо, в этом отношении и либералы, и консерваторы равно слепы. Лишь немногие проницательные писатели ясно видели порождаемое нами чудовище. Это не Левиафан Гоббса, это Молох, всеразрушающий идол, в жертву которому должна приноситься человеческая жизнь. Особенно наглядно описали этот Молох Оруэлл и Олдос Хаксли, ряд писателей-фантастов, проявивших больше проницательности, чем большинство профессиональных социологов и психологов.

Я уже цитировал данное Бжезинским описание технотронного общества и хочу только привести вдобавок следующее: «По большей части гуманистически ориентированный, изредка идеологически настроенный интеллектуал-оппозиционер… быстро вытесняется либо экспертами и специалистами… либо обобщающими интеграторами, становящимися в конечном счете придворными идеологами власть имущих, если только не произойдет всеобщего объединения интеллектуалов для принципиально иных действий» [61].

Глубокую, блестящую картину нового общества дал недавно один из выдающихся гуманистов нашего времени – Льюис Мэмфорд [62]. Будущие историки – если таковые будут – сочтут его работу одним из пророческих предупреждений нашего времени. Мэмфорд придает картине будущего глубину и перспективу, анализируя его корни в прошлом. Центральный феномен, связующий прошлое с будущим как он его понимает, он называет «мегамашиной».

«Мегамашина» – это полностью организованная и гомогенная социальная система, в которой общество как таковое функционирует подобно машине, а люди – подобно ее частям. Этот вид организации с его тотальной координацией: с «постоянным увеличением порядка, мощи, предсказуемости и всеобщего контроля» – достиг почти чудесных технических результатов в ранних мегамашинах вроде египетского и месопотамского обществ, а с помощью современной технологии найдет свое полнейшее выражение в будущности технологического общества.

Мэмфордовское понятие мегамашины помогает прояснить некоторые недавние явления. Впервые в настоящее время мегамашина широко применялась, как мне кажется, в период сталинской индустриализации, а затем в системе, использованной китайскими коммунистами. Хотя Ленин и Троцкий еще надеялись, что революция в конце концов приведет к господству индивида в обществе, как то представлялось Марксу, Сталин предал все, что было «левого» в этих надеждах, и скрепил предательство физическим истреблением всех тех, в ком надежда, должно быть, не полностью угасла. Сталин сумел построить свою мегамашину, использовав в качестве ядра хорошо развитый промышленный сектор, хотя тот был гораздо ниже уровня таких стран, как Англия и Соединенные Штаты. Лидеры коммунистов в Китае столкнулись с другой ситуацией. У них не было заслуживающего упоминания индустриального ядра. Единственным их капиталом была физическая энергия, чаяния и думы 700 млн человек. Они решили, что благодаря полной координации этого человеческого материала они смогут создать эквивалент подлинного накопления капитала, необходимого для такого технического развития, которое в сравнительно короткое время достигло бы уровня Запада. Добиться тотальной координации предполагалось путем совмещения силы, культа личности и внушения, что в противовес свободе и индивидуализму Маркса предусматривалось в качестве основных элементов социалистического общества. Нельзя, однако, забывать, что идеалы преодоления частнособственнического эгоизма и максимального потребления остались элементами китайской системы, по крайней мере до сих пор, хотя и в сочетании с тоталитаризмом, национализмом и контролем за мыслью, порочащими тем самым гуманистические взгляды Маркса.

Проникновение в этот радикальный разрыв между первой ступенью индустриализации и второй промышленной революцией, при котором общество становится огромной машиной, а человек – ее живой частичкой, затрудняется некоторыми важными различиями между мегамашиной Египта и мегамашиной XX века. Прежде всего труд живых частей египетской машины был принудительным. Неприкрытая угроза смерти или голода заставляла египетского работника выполнять свою норму. Ныне, в XX веке, у рабочего в большинстве промышленно развитых стран, таких как Соединенные Штаты, жизнь настолько обеспечена, что показалась бы его предку, работавшему сотни лет назад, невиданно роскошной. Он соучаствует – и в этом пункте заключается одна из ошибок Маркса – в экономическом прогрессе капиталистического общества с выгодой для себя, и уж конечно, ему есть что терять, кроме своих цепей.

Направляющая работу бюрократия очень отличается от бюрократической элиты старой мегамашины. В жизни она руководствуется примерно теми же добродетелями среднего класса, которые действенны и для рабочего; но хотя ее члены получают больше, чем рабочие, различие в потреблении у них скорее количественное, чем качественное. И служащие, и рабочие курят одни и те же сигареты, ездят в похожих машинах, хотя у машин, что подороже, ход более плавный, чем у тех, что подешевле. Они смотрят одни и те же фильмы и телевизионные программы, а их жены пользуются одинаковыми холодильниками [63].

Управленческая элита тоже отличается от прежней в некотором отношении: ее члены – точно такие же придатки машины, как и те, кем они командуют. Они так же отчуждены, а может, и больше; так же обеспокоены, а может, и больше, чем рабочий на одной из их фабрик. Им так же тоскливо, как и всем, и они пользуются теми же противоядиями против тоски. Они уже не элита в прежнем смысле, то есть группа, созидающая культуру. Хотя они тратят значительные суммы на поддержание науки и искусства, как класс они такие же потребители «культурного благосостояния», как и те, для кого оно предназначено. Культуросозидающая группа ютится на задворках. Это ученые и художники-творцы, однако, похоже, до сих пор прекраснейшие цветы общества XX века произрастают на древе науки, а не искусства.

3. Современное технологическое общество

А. Его принципы

Технотронное общество, возможно, и станет системой будущего, но пока этого нет; оно может развиться из того, что уже есть, и оно, вероятно, наступит, если только достаточное количество людей не осознает опасности и не изменит наш курс. Чтобы сделать это, необходимо разобраться более подробно, как работает нынешняя технологическая система и как она действует на человека.

Каковы руководящие принципы этой системы в том виде, как она существует сегодня?

Она запрограммирована по двум принципам, направляющим усилия и мысли всех занятых в ней. Первый принцип заключается в следующем: нечто должно быть сделано, коль скоро это технически возможно. Если возможно создание ядерного оружия, его надо создать, даже если оно, пожалуй, уничтожит всех нас. Если возможно отправиться на Луну или на другие планеты, это надо сделать даже ценой отказа от удовлетворения многих потребностей здесь, на Земле. Этот принцип отрицает все ценности, развитые гуманистической традицией. Данная традиция гласит, что нечто следует сделать, коль скоро это нужно человеку для того, чтобы он рос, радовался, мыслил, или потому, что это прекрасно, хорошо, истинно. Если однажды принять принцип, по которому нечто должно быть сделано, раз это технически возможно, то все прочие ценности развенчиваются, а технологическое развитие превращается в основу этики [64].

Второй принцип – максимум производительности и выпуска продукции. Требование максимальной производительности приводит в качестве следствия к требованию минимальной индивидуализации. Считается, что социальная машина работает эффективнее, если индивиды урезаны до чисто количественных единиц, личность которых можно выразить на перфокарте. Такими единицами легче управлять с помощью бюрократических правил, поскольку они не создают ни проблем, ни трений. Чтобы достичь подобного результата, людей надо лишить индивидуальности и научить идентифицироваться не с самими собой, а с корпорацией.

Вопрос об экономической эффективности требует тщательного осмысления. Вопрос о том, что значит быть экономически эффективным, то есть, используя минимально возможное количество ресурсов, добиться максимального эффекта, следует поставить в контекст развивающейся истории. Очевидно, проблема более важна в таком обществе, где исходным фактом жизни является нехватка материальных ресурсов и значение ее убывает по мере развития производительных сил общества.

В качестве второй линии исследования следовало бы полностью учесть то обстоятельство, что эффективность – всего лишь один из известных элементов существующей деятельности. Поскольку мы не так много знаем об эффективности или неэффективности непроверенных подходов, следует быть осторожным, защищая то, что основано на эффективности. Дальше, надо быть очень осмотрительным, продумывая и определяя исследуемые место и время. Что выглядит эффективным в узком смысле, может оказаться крайне неэффективным, если расширить границы времени или предмета обсуждения. В экономике растет осознание того, что называется «эффектом соседства», то есть эффект, выходящий за рамки сиюминутной деятельности, которым часто пренебрегают, рассуждая о выгодах и издержках. Примером могла бы послужить оценка эффективности данного индустриального проекта только с точки зрения непосредственных результатов работы данного предприятия, при игнорировании, например, того, что выброшенные в ближайшие ручьи или в воздух промышленные отходы делают производство дорогостоящим, а значит, с учетом интересов общества в целом, совершенно неэффективным. Нам нужно ясно изложить стандарты эффективности, учитывающие время и интересы общества как целого. Наконец, надо принять во внимание и человеческий элемент как основной фактор системы, эффективность которой мы пытаемся оценить.

Дегуманизация во имя эффективности стала самым обычным делом. Например, гигантские телефонные системы, в которых используется описанная в книге «О дивный новый мир» техника записи контактов между операторами и клиентами и с помощью которых клиентам предлагают оценить рабочие качества сотрудников, их установки и т. п., имели своей целью исподволь внушить «надлежащую» служащему позицию, подогнать обслуживающий персонал под единый стандарт и тем самым повысить эффективность. Заузив перспективу до сиюминутных целей компании, так можно сделать работников послушными и управляемыми, повысив, таким образом, эффективность работы компании. Рассуждая с позиции служащих как человеческих существ, результат состоит в том, что у них возникают чувства ущербности, беспокойства, подавленности, которые могут привести как к безразличию, так и к враждебности. Рассматривая вопрос более широко, получаем, что одна лишь эффективность не может нас удовлетворить, раз компания, да и общество в целом, без сомнения, тяжко расплачиваются за подобную практику.

Другая общая особенность организации труда – постоянное устранение элементов творчества (включая элемент риска и неопределенности) и совместного труда путем деления и подразделения задания до такого уровня, когда не останется места ни для рассуждения, ни для межличностного контакта, да они и не требуются. Ни для рабочих, ни для технического персонала такое положение вовсе не безразлично. Нередки случаи, когда они отчетливо воспринимают свои неурядицы, и тогда не так уж необычны высказывания типа «Мы же люди» и «Эта работа для человеческого существа не подходит». Еще раз повторяю, эффективность в узком смысле может деморализовывать людей и дорого обходиться и человеку, и обществу.

Если нас волнуют только показатели того, что на входе и что на выходе, то система может произвести впечатление эффективной. Если же мы примем во внимание воздействие данных методов на человеческие существа в системе, может быть, мы обнаружим, что им тоскливо, тревожно, они подавлены, напряжены и пр. Результат оказался бы двояким:

1) воображение людей постоянно натыкалось бы на их психическую патологию, они бы утрачивали способность к творчеству, их мышление становилось бы все более шаблонным и обюрокраченным, а значит, они не выдвигали бы новых идей и решений по реальному усовершенствованию системы; в общем, их энергия заметно поуменьшилась бы; 2) они страдали бы от многих физических болезней в результате стресса и напряженности; а недостаток здоровья – это также и ущерб для системы. К тому же, если посмотреть, как влияют напряженность и беспокойство на отношения людей с их женами и детьми, на их функционирование как полноценных граждан, может выявиться, что для системы в целом метод, казавшийся эффективным, – самый неэффективный, и не только с человеческих позиций, но и по чисто экономическим критериям.

Подведем итог: эффективность желательна в любом виде целенаправленной деятельности. Но ее следует рассматривать в рамках более широкой системы, частью которой является изучаемая система; следует учесть человеческий фактор в системе. В конечном счете эффективность как таковая не должна доминировать ни на каком виде предприятий.

Другой аспект того же принципа – максимальное производство, – попросту сформулированный, утверждает: что бы мы ни производили, чем больше произведем, тем лучше. Успех экономики страны измеряется ростом производства вообще. Таков же успех компании. Может, Форд и потеряет несколько сотен миллионов долларов в случае провала на рынке дорогостоящей новой модели вроде «эдсель», но пока кривая производства идет вверх, это всего лишь маленькая неудача. Экономический рост осмысливается через все возрастающее производство, и пока не видно предела, за которым производство стабилизировалось бы. Соревнование между странами покоится на том же принципе. Советский Союз надеется перегнать Соединенные Штаты, совершив более быстрый взлет в экономическом развитии.

Принципом постоянного и безграничного ускорения руководствуется не только промышленное производство. Тот же самый критерий применяется и в системе образования: чем больше выпускников колледжей, тем лучше. То же самое и в спорте: каждый новый рекорд рассматривается как прогресс. Даже отношение к погоде, похоже, определяется тем же принципом. Подчеркивается, что это «самый жаркий день декады» или самый холодный, в зависимости от обстоятельств, и я подозреваю, что гордое чувство причастности к рекордной температуре возмещает некоторым людям неудобства от нее. Можно было бы до бесконечности приводить примеры того, что постоянное количественное увеличение составляет цель нашей жизни и что в действительности понимается под «прогрессом».

Немногие поднимают вопрос о качестве, то есть о том, для чего нужно увеличение количества. Такое упущение естественно для общества, в центре которого уже не стоит человек и в котором один аспект – количественный – заглушил все прочие. Нетрудно заметить, что господство принципа «чем больше, тем лучше» приводит к нарушению целостности системы. Если все усилия направлены на то, чтобы делать больше, качество жизни теряет всякое значение, а деятельность, бывшая средством, становится целью [65].


Раз всеподчиняющий экономический принцип состоит в том, что мы производим все больше и больше, потребителю надо быть готовым к тому, чтобы хотеть, а значит, и потреблять все больше и больше. Промышленность полагается на спонтанное желание потребителя иметь все больше товаров. Пользуясь эффектом устаревания, она зачастую заставляет его покупать новые вещи, хотя старые могли бы послужить гораздо дольше. Внося изменения в моду на продукты, одежду, товары длительного пользования, даже на пищу, она психологически принуждает его покупать больше, чем, наверное, ему нужно или хочется. Однако чтобы восполнить свою потребность в увеличении производства, промышленность полагается не на нужды и желания потребителя, а в значительной степени на рекламу, представляющую собой важнейшее наступление на право потребителя знать, чего он хочет. 16, 5 млрд долларов, израсходованных в 1966 году на прямую рекламу (то есть рекламу в газетах, журналах, на радио и телевидении), – эта цифра может прозвучать как свидетельство неразумной и бесполезной растраты человеческих талантов, бумаги и печатного оборудования. Но она вовсе не воспринимается как неразумная в системе, считающей, что все возрастающее производство, а значит, и потребление – жизненно важный показатель нашей экономики, без которого она бы погибла. Если к стоимости рекламы добавить значительные расходы по изменению моды на товары длительного пользования, особенно на автомобили, на упаковку, что частично является еще одним способом возбудить аппетит у потребителя, станет ясно, что промышленность решается заплатить высокую цену за гарантию подъема производства и кривой продаж [66].

Беспокойство промышленности по поводу того, что могло бы случиться с нашей экономикой, если бы изменился наш образ жизни, выражено в следующем кратком высказывании банкира одного из ведущих коммерческих банков: «Одежду стали бы приобретать для того, чтобы носить ее; пищу стали бы покупать по соображениям экономии и исходя из ее питательной ценности; автомобили разбирали бы на составные части, и одни и те же владельцы пользовались бы ими все 10–15 лет, в течение которых их можно использовать; дома стали бы строить и содержать за то, что они дают кров, а не потому, что такие дома в моде или что такой же дом у соседа. И что тогда было бы с рынком, полностью зависящим от новых моделей, новых стилей, новых идей?» [67]

B. Его воздействие на человека

Как этот тип организации воздействует на человека? Он низводит человека до положения придатка машины, подчиненного ее ритму и требованиям. Он превращает его в Homo consumens (человека потребляющего), в тотального потребителя, единственная цель которого – больше иметь и больше использовать. Это общество производит массу бесполезных вещей и в той же степени массу бесполезных людей. Как винтик производственного механизма человек становится вещью и перестает быть человеком.

Все свое время он тратит на то, к чему у него нет интереса, с людьми, не представляющими для него интереса, производя вещи, в которых он не заинтересован; а когда он не производит, он потребляет. Он вечный сосунок с открытым ртом, «вбирающий в себя» без усилий и без внутренней активности все, что ни обрушивает на него индустрия, развеивающая скуку (и нагоняющая тоску), – сигареты, спиртное, кино, телевидение, спорт, лекции, – с тем лишь ограничением, что ему по карману. Но индустрия, развеивающая скуку, то есть индустрия развлечений, автомобильная промышленность, киноиндустрия, телевидение и т. д., может преуспеть только в том, чтобы воспрепятствовать осознанию скуки. В действительности же она усиливает ее, подобно тому как соленое питье усиливает жажду, вместо того чтобы утолить ее. Тем не менее скука остается скукой, даже если она не осознана.

Внутренняя пассивность человека в индустриальном обществе сегодня – одна из наиболее характерных и патологических его черт. Он все вбирает в себя, он хочет насытиться, но он не шевелится, не проявляет инициативы, не переваривает пищи, какой бы она ни была. Вместо того чтобы продуктивно овладевать тем, что ему досталось в наследство, он накапливает это или потребляет. Ему систематически чего-то серьезно не хватает, причем это не так уж сильно отличается от того, что в более тяжелых формах мы находим у людей в состоянии депрессии.

Внутренняя пассивность человека – всего лишь один симптом целостного комплекса, который можно назвать «синдромом отчуждения». Будучи пассивным, он не соотносит себя с миром активно и принужден подчиняться своим идолам и их требованиям. Поэтому он чувствует себя бессильным, одиноким и встревоженным. Он не видит особого смысла в целостности и самотождественности. Конформизм кажется ему единственным способом избежать невыносимой тревоги, но и конформизм не всегда приносит ему облегчение.

Никто из американских писателей не прочувствовал этот динамизм яснее, чем Торстен Веблен. Он писал: «Во всех имеющихся формулировках экономической теории, исходят ли они от английских экономистов или от экономистов континентальной Европы, человеческий материал, с которым исследование имеет дело, осмысливается в гедонистских терминах, то есть как пассивная, в сущности инертная, неизменная человеческая природа… Согласно гедонистской концепции человек – это молниеносный счетчик удовольствий и неприятностей, который, подобно гомогенной частице стремления к счастью, колеблется под воздействием стимулов, перемещающих его в пространстве, но не повреждающих его. У него нет ни прошлого, ни будущего. Он – изолированная, безусловная человеческая величина, находящаяся в устойчивом равновесии, если не считать ударов приходящих в столкновение сил, смещающих его в том или ином направлении. Расположившись в изначально определенном месте, он симметрично вращается вокруг своей духовной оси, пока параллелограмм сил не обрушится на него, после чего он последует за результирующей. Когда сила удара уже на исходе, он возвращается в прежнее состояние – частицы, вмещающей в себе желание. В духовном отношении гедонистский человек не является источником энергии. Он не представляет собой вместилище жизненного процесса, разве только в том смысле, что он подвержен ряду изменений под воздействием обстоятельств, внешних и чуждых ему» [68].

Наряду с патологическими чертами, коренящимися во внутренней пассивности, есть и другие, важные для понимания нынешней патологии нормальности. Я имею в виду возрастающий разрыв между церебрально-интеллектуальной функцией и аффективно-эмоциональным переживанием; разрыв между мыслью и чувством, умом и сердцем, истиной и страстью.

Логическое мышление нерационально, если оно только логично, если оно не направляется заботой о жизни, стремлением проникнуть в целостный жизненный процесс во всей его конкретности и со всеми его противоречиями. С другой стороны, рациональными могут быть и эмоции, а не только мышление. «Le coeur a ses raisons que la raison ne connaоt point», – как говорил Паскаль. (У сердца свои разумные основания, о которых разум ничего не знает.) Рациональность в эмоциональной жизни означает, что эмоции утверждают и помогают поддерживать гармонический баланс психической структуры личности, одновременно содействуя ее развитию. Так, например, иррациональная любовь – это любовь, усиливающая зависимость личности, а значит, тревогу и враждебность. Рациональная любовь – это та, что тесно связывает одного человека с другим, сохраняя в то же время его независимость и целостность.

Разум проистекает из смешения рациональной мысли и чувства. Если эти две функции разорваны, мышление деградирует в шизоидную интеллектуальную деятельность, а чувство – в невротическое страстное желание причинить жизни вред [69].

Разрыв между мыслью и аффектом ведет к болезни, к обыденной хронической шизофрении, от которой начинает страдать новый человек технотронной эры. В общественных науках вошло в моду рассуждать о человеческих проблемах безотносительно к чувствам, связанным с этими проблемами. Считается, что таково уж требование научной объективности, чтобы мысли и теории, касающиеся человека, были свободны от эмоционального отношения к нему.

Примером свободного от эмоций мышления является книга Германа Кана о термоядерной войне. Обсуждается вопрос: сколько миллионов погибших американцев «приемлемо», если принять в качестве критерия способность восстановить экономические механизмы после ядерной войны в разумно короткие сроки, так чтобы они были не хуже или даже лучше, чем прежде? Основные категории подобного способа мышления – это показатели типа ВНП, увеличение или уменьшение населения, – тогда как вопрос о человеческих последствиях ядерной войны, осмысливаемый в таких категориях, как страдание, боль, ожесточение и т. д., остается в стороне.

Книга Кана «2000 год» – еще один пример произведения, которого можно ожидать в полностью отчужденном обществе-мегамашине. Кан озабочен показателями производства продукции, роста населения, всевозможными сценариями войны и мира. Он поражает воображение многих читателей, поскольку они ошибочно принимают тысячи фактиков, скомбинированных им в постоянно меняющиеся калейдоскопические картинки, за эрудицию или глубину. Они не замечают, что его рассуждения, в сущности, поверхностны, а в описании будущего отсутствует человеческое измерение.

К моим рассуждениям об обыденной хронической шизофрении, видимо, требуется короткое пояснение. Как и любое другое психотическое состояние, шизофрению необходимо определять не только под углом зрения психиатрии, но и с социальной точки зрения. Случай шизофрении, выходящий за определенные пределы, сочли бы болезнью в любом обществе, поскольку страдающие ею оказались бы не в состоянии функционировать ни при каких социальных условиях (если только шизофреник не возведен в ранг бога, шамана, святого, священника и т. д.). Но есть и обыденные хронические формы психозов, общие миллионам людей, которые не мешают им социально функционировать именно потому, что не выходят за определенные пределы. До тех пор пока они разделяют свою болезнь с миллионами других людей, у них поддерживается чувство удовлетворения от того, что они не одиноки; другими словами, они избегают чувства полной изоляции, столь характерного для законченного психоза. Напротив, они смотрят на себя как на нормальных людей, не утративших связи между сердцем и умом, как бывает у «сумасшедших». При всех обыденных формах психозов определение того, что такое болезнь, зависит от того, страдаете ли вы той же патологией или нет. Подобно тому как есть обыденная хроническая шизофрения, существуют также и обыденные хронические паранойя и депрессия. Есть много свидетельств того, что среди некоторых слоев населения, особенно в случае угрозы войны, параноидные элементы нарастают, но они не переживаются как патологические, поскольку общи всем [70].

Тенденция к возведению технического прогресса в высшую ценность связана не только с чрезмерным акцентом на интеллект, но, что особенно важно, с глубокой эмоциональной привязанностью ко всему механическому, неживому, изготовленному человеком. Пристрастие к неживому, которое в своей крайней форме оказывается пристрастием к смерти и распаду (некрофилия), в менее резкой форме ведет к безразличию по отношению к жизни вместо «благоговения перед жизнью». Приверженцы неживого – это люди, предпочитающие «закон и порядок» живой структуре, бюрократические методы – спонтанным, механические приспособления – живым существам, повторение – оригинальности, педантичность – плодовитости, накопление – отдаче. Они хотят контролировать жизнь, потому что боятся ее бесконтрольной самопроизвольности. Они скорее умертвят ее, чем подвергнут себя ее действию и сольются с окружающим миром. Они часто играют со смертью, потому что у них нет укорененности в жизни; их храбрость – это храбрость умереть, а символ предела их храбрости – русская рулетка [71]. Уровень несчастных случаев на автотранспорте и приготовления к термоядерной войне – свидетельства готовности играть со смертью. А кто бы в конце концов не предпочел эту возбуждающую игру скучной безжизненности «человека организации»?

Один из симптомов привязанности к чисто механическому – это растущая среди ученых и общественности популярность идеи о возможности сконструировать компьютер, который не будет отличаться от человека ни мышлением, ни чувствами, ни другими аспектами функционирования [72]. Мне кажется, основная проблема не в том, можно ли сконструировать подобный человек-компьютер, а скорее в том, почему эта идея становится столь популярной в такой исторический период, когда, казалось бы, нет ничего важнее, чем превратить существующего человека в более рациональное, гармоничное, миролюбивое существо. Поневоле возникает подозрение, что зачастую приверженность к идее человека-компьютера – это выражение бегства от жизни, от гуманистического переживания в область механического и чисто церебрального.

Что бы там ни было, возможность создать роботов, подобных человеку, принадлежит будущему. Однако настоящее уже демонстрирует нам людей, действующих как роботы. Когда большинство людей станут похожи на роботов, отпадет проблема делать роботов, подобных людям. Идея сходного с человеком компьютера – хороший пример выбора между очеловеченным и бесчеловечным использованием машин. Компьютер может послужить интенсификации жизни во многих отношениях. Но мысль о том, что он заменит человека и жизнь, – это выражение сегодняшней патологии.

Очарованность чисто механическим дополняется растущей популярностью концепций, подчеркивающих животную природу человека и инстинктивные корни его эмоций и поступков. Подобная инстинктивистская психология была у Фрейда, но значение понятия либидо второстепенно по сравнению с его фундаментальным открытием бессознательных процессов и в бодрствующем состоянии, и во сне. Наиболее популярные авторы недавнего прошлого, подчеркивавшие инстинктивную животную наследственность, такие как Конрад Лоренц («Об агрессии») или Десмонд Моррис («Голая обезьяна»), не предложили ничего нового или ценного, по сравнению с Фрейдом, во взгляде на специфическую проблему человека. Они потакают желанию многих людей считать, будто те детерминированы инстинктами, и тем самым камуфлировать подлинные человеческие проблемы, несущие тревогу [73]. Похоже, многие люди мечтают о том, чтобы соединить эмоции человекообразной обезьяны с мозгом, подобным компьютеру. Если бы эту мечту удалось осуществить, проблема человеческой свободы и ответственности, видимо, отпала бы. Чувства человека определялись бы инстинктами, разум – компьютером; человеку не пришлось бы давать ответы на вопросы, которые ставит перед ним его существование. Нравится кому-то эта мечта или нет, но осуществить ее невозможно: голая обезьяна с компьютерным мозгом перестала бы быть человеком, или, скорее, «он» перестал бы быть [74].

Среди патогенных воздействий на человека со стороны технологического общества необходимо упомянуть еще два: невозможность побыть наедине с собой и исчезновение личностного человеческого общения.

Возможность побыть наедине с собой – понятие сложное. Она была и остается привилегией средних и высших классов, поскольку сама ее основа – место, где человек предоставлен самому себе, – дорого стоит. Однако эта привилегия может стать общим благом наряду с другими экономическими привилегиями. Помимо этого экономического момента, она основывалась также на накопительской тенденции, при которой моя частная жизнь – исключительно моя и ничья больше, как и мой дом и прочая собственность. Ей также сопутствовало ханжество, расхождение между моральной видимостью и действительностью. Но и после того, как сделаны все эти оговорки, возможность погрузиться в свой внутренний мир по-прежнему представляется важным условием продуктивного развития личности. Прежде всего потому, что уединение необходимо, чтобы сосредоточиться, освободиться от постоянного «шума» человеческой болтовни и нежелательного вторжения в собственные духовные процессы. Если все сведения частного характера превращать в общедоступные, то переживания станут все более поверхностными и сходными. Люди будут бояться почувствовать «нечто неправильное»; их еще легче станет подвергать психологической манипуляции, когда с помощью психологического тестирования пытаются установить нормы для «желательной», «нормальной», «здоровой» установки. Принимая во внимание, что эти тесты применяются для того, чтобы помочь компаниям и правительственным чиновникам найти людей с «наилучшими» установками, использование психологических тестов, которые вплоть до сегодняшнего дня являются чуть ли не основным условием для получения хорошей работы, составляет серьезное нарушение гражданской свободы. К сожалению, большое количество психологов отдают такому манипулированию все, что они знают о человеке, во имя того, что крупные организации считают эффективным. Так, психологи становятся важной частью индустриальной и правительственной системы, хотя заявляют, будто их деятельность служит оптимальному развитию человека. Это заявление основано на рационализированном представлении, будто то, что хорошо для корпорации, хорошо и для человека. Важно, чтобы управляющие понимали, что многое из получаемого ими от психологического тестирования основано на весьма ограниченном представлении о человеке, которое в действительности содержалось в требованиях руководства, переданных психологам, которые, в свою очередь, вернули их обратно руководству под видом результата независимого изучения человека. Вряд ли надо говорить о том, что вторжение в частную жизнь может привести к контролю за индивидом, более всеобъемлющему, а возможно, и более разрушительному, чем тот, что до сего дня успели продемонстрировать тоталитарные государства. Чтобы воплотиться в жизнь, оруэлловскому 1984-му понадобится значительная помощь со стороны осуществляемого психологами тестирования, поддержания нормального состояния и сглаживания шероховатостей. Чрезвычайно важно провести грань между психологией, подразумевающей благополучие человека и сделавшей его своей целью, и психологией, изучающей человека как объект с целью сделать его еще более пригодным для технологического общества.

C. Потребность в уверенности

До сих пор в нашем обсуждении я упускал одно чрезвычайно важное обстоятельство для понимания человеческого поведения в современном обществе: потребность человека в уверенности. У человека нет набора инстинктов, регулирующих поведение как бы автоматически. Ему приходится выбирать, а это означает, что в ответственнейших случаях он рискует жизнью, если выбор сделан неправильно. Обуревающие человека сомнения, когда ему предстоит принять решение – и часто быстро, – вызывают болезненное напряжение и могут даже подвергнуть серьезному испытанию его способность к быстрым решениям. Как следствие у человека возникает глубокая потребность в уверенности; ему хочется верить, что нет нужды сомневаться, что его способ принятия решений правилен. Воистину он бы предпочел принять «неправильное» решение, будучи уверен, что оно «правильное», чем решить «правильно», мучаясь сомнениями относительно его обоснованности. Такова одна из психологических причин веры в идолов и политических лидеров. Все они устраняют колебания и риск из процесса принятия решений. Это не значит, будто после того, как решение принято, уже не подвергаются риску ни жизнь, ни свобода и т. п. Просто отпадает риск того, что неправилен метод принятия решений.

В течение многих веков уверенность гарантировалась представлением о Боге. Всеведущий и всемогущий Бог не только сотворил мир, но и провозгласил принципы человеческого поведения, в которых нельзя усомниться. Церковь подробно «разъясняла» эти принципы, и человек, обеспечивший себе место в церкви благодаря тому, что следовал ее правилам, был уверен, что, что бы ни случилось, он на пути к спасению и вечной жизни на небесах [75].

Появление научного подхода и коррозия несомненности религии вынудили человека к новым поискам уверенности. Сначала казалось, что наука способна придать ей новое основание. Так представлялось рационально мыслящему человеку последних веков. По мере усложнения жизни, утратившей все человеческие измерения, по мере нарастания чувства собственного бессилия и изолированности ориентированный на науку человек перестал быть рациональным и независимым. Он растерял смелость думать самостоятельно и принимать решения на основе интеллектуальной и эмоциональной приверженности жизни. Ему захотелось обменять «сомнительную уверенность», которую рациональная мысль способна выдать за «абсолютную», на якобы «научно обоснованную уверенность», опирающуюся на способность к предсказанию.

Эта уверенность гарантируется не собственными ненадежными знаниями и эмоциями человека, а компьютером, способным делать предсказания и выступающим гарантом уверенности. Давайте возьмем в качестве примера планирование в крупной корпорации. С помощью компьютеров можно составить план на много лет вперед (включая сюда и манипулирование человеческим разумом и вкусами); управляющему больше не приходится полагаться на свое собственное суждение: для этого есть «истина», изреченная компьютером. В результате решение управляющего может оказаться и ошибочным, зато ему нет нужды проявлять недоверчивость в процессе принятия решения. Он чувствует, что волен принять или отклонить результат компьютерного прогнозирования, но практически он столь же мало свободен, как и благочестивый христианин в своих действиях против Божьей воли. Вообще-то он мог бы это сделать, но тогда ему пришлось бы пойти на безрассудство – взять риск на себя, поскольку нет большего источника уверенности, чем Бог, – или компьютеризованное решение.

Потребность в уверенности порождает потребность в том, что равносильно слепой вере в эффективность метода компьютерного планирования. Управляющие избавлены от сомнений, как, впрочем, и те, кто нанялся работать на организацию. Именно тот факт, что к процессу принятия решений суждения и чувства человека якобы вообще не примешиваются, придает компьютерному планированию богоподобный вид [76].

В политике и стратегии правительства такая система планирования приобретает все большую популярность. В идеале внешняя политика, а значит, на сегодня и военное планирование освобождены от капризов человеческой воли и доверены компьютерной системе, которая глаголет «истину», поскольку, в отличие от человека, не подвержена ошибкам и не преследует корыстных целей. В идеале вся внешняя политика и военная стратегия основываются на решении компьютера, а это подразумевает, что все факты известны, учтены и доступны для компьютера. Таким способом сомнения исключаются, хотя нет никаких гарантий, что катастрофы удастся избежать. Если же она все-таки произойдет после того, как будут приняты решения на основе неопровержимых «фактов», это уже похоже на Божественное вмешательство, с которым нельзя не примириться, потому что человек способен лишь на то, чтобы принять наилучшее решение из тех, которые он знает, как принимать.

Мне представляется, что эти соображения – единственный способ ответить на загадочный вопрос: как получилось, что наши политики и стратеги примирились с мыслью о том, что в определенный момент они, возможно, отдадут приказ, следствием которого станет уничтожение их собственных семей, большей части Америки, а «в наилучшем случае» – и большей части индустриального мира? Когда они полагаются на решение, которое факты как бы сами сделали за них, их совесть чиста. Какими бы ужасными ни были последствия их решений, им нет нужды сомневаться в правоте и законности метода, с помощью которого они пришли к этому решению. Они действуют на основе веры, в сущности, не отличающейся от той, на которой базировались действия инквизиторов Святой Инквизиции. Подобно Великому Инквизитору Достоевского некоторые из них, возможно, даже трагические фигуры, не способные действовать по-иному, потому что они не видят другого пути, кроме уверенности в том, что они действуют наилучшим из возможных способов. Якобы рациональный характер наших планирующих инстанций в общем-то не отличается от опиравшихся на религию решений преднаучной эры. Необходимо сделать оговорку: и религиозное решение, представляющее собой слепое подчинение Божьей воле, и компьютерное решение, основанное на вере в логику «фактов», – это формы отчужденных решений, при которых человек отказывается от своей проницательности, от знаний, от исследований и ответственности в пользу идола – будь то Бог или компьютер. Гуманистическая религия пророков не знала подобной капитуляции. Решение принадлежало человеку: ему приходилось самому разбираться в положении вещей, выявлять альтернативы и принимать решения. С этим не расходится и подлинная научная рациональность. Компьютер может помочь человеку мысленно воспроизвести ряд возможностей, но решения за него никто не примет, не только в том смысле, что он может выбирать между различными моделями, но и в том, что он должен использовать свой разум, соотнесенный с окружающей действительностью и отвечающий на ее запросы, чтобы извлечь из компьютера факты, уместные с точки зрения разума, а значит, и содействующие поддержанию и осуществлению человеческой жизненности.

Слепо и иррационально полагаться на компьютерное решение становится опасно как во внешней политике, так и в стратегическом планировании, когда оно выполняется противниками, каждый из которых работает со своей информационной системой. Каждый из них предчувствует шаги оппонента, планирует свои и создает сценарии для некоторого количества возможных шагов с обеих сторон. Каждый может конструировать свою игру многими способами, например, что его сторона выиграет, или что положение тупиковое, или что оба проигрывают. Но, как подметил Харви Уиллер [77], если выиграет хоть один – это конец обоим. Хотя цель игры – достичь тупика, правила игры делают безвыходное положение нежелательным. В силу своих методов и из-за потребности чувствовать себя уверенно оба игрока отвергают путь докомпьютерной дипломатии и стратегии: диалог с его возможностями чем-то поступиться и что-то получить, диалог открытый или завуалированный с его затянутостью, компромиссами и даже капитуляцией, если таково единственное разумное решение. При нынешнем методе диалог со всеми его возможностями избежать катастрофы исключен. Лидеры действуют как фанатики, поскольку доходят до самоистребления, хотя в психологическом смысле они отнюдь не фанатичны, ибо их действия опираются на эмоционально-свободную веру в рациональность (исчислимость) компьютерных методов.

Горячая линия связи между Вашингтоном и Москвой – это насмешка над обезличенным методом принятия решений. Когда казалось, что компьютерный метод уже вверг две державы в столкновение, из которого никому, может быть, не удалось бы выпутаться, обе стороны используют старомодный способ личного общения как последний довод в политической процедуре. Кубинский ракетный кризис разрешился с помощью ряда личных контактов между Кеннеди и Хрущевым. В 1967 году во время арабо-израильской войны произошло нечто похожее. Израильское нападение на американский разведывательный корабль «Либерти» привело к необычной активности американских воздушных сил на авиабазах. Русские следили за передвижениями американцев: как следовало их понять – как приготовления к акту агрессии? В этот момент Вашингтон объяснил Москве свои действия по прямой линии связи, Москва поверила данному объяснению, и возможное вооруженное столкновение было предотвращено. Горячая линия связи – это свидетельство того, что лидеры систем способны спохватиться за минуту до того, как будет слишком поздно, и что они понимают, что человеческий диалог – более надежный путь к предотвращению опасных столкновений, чем шаги, продиктованные компьютером. Но принимая во внимание тенденции в целом, прямая связь – слабая защита для выживания человечества, поскольку два игрока могли бы и упустить нужный момент для объяснения или по крайней мере для того, чтобы его сочли правдоподобным.

До сих пор я говорил о потребности в уверенности только в экономическом и политико-стратегическом процессах. Но современная система удовлетворяет эту потребность и во многих других аспектах. Личностную карьеру сделали предсказуемой: отметки, начиная с начальной школы и дальше – в средней школе и колледже, плюс психологические тесты позволяют предсказывать карьеру данного человека, хотя она, конечно, подвержена колебаниям экономической системы. В действительности же человека, желающего преуспеть в крупной корпорации, обуревают сильные чувства неуверенности и тревоги. В любой момент он может споткнуться. Ему, может, не удастся достичь желанной цели, и он станет неудачником в глазах семьи и друзей. А тревога лишь усиливает жажду уверенности. И если он потерпит неудачу, несмотря на уверенность, которую сообщают ему его методы принятия решений, ему по крайней мере не придется винить себя.

Такая же потребность быть уверенным существует и в сфере мысли, чувства и эстетических оценок. По мере увеличения грамотности и развития средств массовых коммуникаций человек быстро научается тому, какие мысли «правильны», какое поведение считается надлежащим, какие чувства нормальны, каким вкусам «пришла пора». Все, что ему надо сделать, – это воспринимать сигналы средств массовых коммуникаций, и он может быть уверен, что не совершит ошибки. Модные журналы подсказывают, какой стиль предпочтителен, а книжные клубы – какие книги стоит читать, и в довершение всего новые методы поиска подходящего брачного партнера основаны на решениях компьютеров.

Наше поколение отыскало замену Богу: безликий расчет. Этот новый бог обратился в идола, в жертву которому, возможно, принесут всех людей. Возникает новое понимание священного и бесспорного – исчислимость, вероятность, фактичность.

Теперь нам надо обратиться с вопросом к самим себе: что же плохого в том принципе, согласно которому, если мы выдадим компьютеру все факты, компьютер сможет предложить наилучшее из возможных решений относительно будущих действий?

Что такое факты? Даже если они правильны и не искажены личностными или политическими пристрастиями, сами по себе они могут оказаться не только ничего не значащими, но и неистинными, если в ходе их отбора внимание отвлекается от того, что относится к делу, или же если мышление рассеивается и дробится до такой степени, что чем больше «информации» воспринял человек, тем менее он способен принять значимое решение. Отбор фактов предполагает оценку и выбор. Осознание этого – необходимое условие разумного использования фактов. Важное положение о фактах высказал Уайтхед. «В основе любого авторитетного свидетельства, – писал он в работе «Функция разума», – лежит преобладание факта над мыслью. К тому же это противоречие между фактом и мыслью может быть еще и ошибочно истолковано, поскольку мысль – это момент опытного факта. Таким образом, факт непосредственно есть то, что есть, частично благодаря включенной в него мысли» [78].

Факты должны быть уместными. Однако уместными по отношению к чему или к кому? Если мне сообщают, что А находится в тюрьме за то, что ранил соперника в припадке ревности, то мне сообщили факт. Те же самые сведения я могу выразить, сказав, что А был в заключении, или что А был неистовым человеком (или является таковым), или что А был ревнивым человеком (или является таковым); но все эти факты мало что говорят об А. Может быть, он человек слишком сильных чувств, гордый, чрезвычайно прямодушный; известные мне факты могут ничего не говорить о том, как теплеют глаза А, когда он разговаривает с детьми, или о том, что он готов позаботиться о них и помочь им. Возможно, этот факт опустили как не относящийся к сведениям о данном преступлении; кроме того, пока компьютеру трудно зарегистрировать определенное выражение человеческих глаз или уловить и закодировать дивные нюансы его мимики.

Короче говоря, «факты» – это интерпретация событий, а интерпретация предполагает некоторую заинтересованность, делающую события уместными. Ключевой вопрос состоит в том, чтобы осознать, в чем мой интерес и, следовательно, какими должны быть факты, чтобы относиться к делу. Кто я – друг данного человека, или сыщик, или просто человек, желающий увидеть всего человека в его человеческих проявлениях? Помимо осознания собственной заинтересованности мне надо бы знать все детали этого эпизода, но даже тогда не исключено, что и детали не подскажут мне, как оценить его поступок. Ничто в его индивидуальности и в его характере как таковом, включая элементы, может, не осознанные им самим, не позволило бы мне оценить его поступок, за исключением знания его самого; однако для того, чтобы получить надежную информацию, мне также надо бы знать самого себя, мою собственную систему ценностей: что в ней подлинно, а что идеологизировано, а также мои интересы – эгоистические и прочие. Факт, представленный чисто описательно, может более или менее прибавить мне осведомленности; однако хорошо известно, что нет более действенного пути исказить картину, чем предложить всего лишь ряд «фактов».

То, что верно в случае с оценкой событий в жизни человека, заметно усложняется и приобретает большую важность, когда речь заходит о фактах из области политической и социальной жизни. Если мы указываем на то, что коммунисты предпринимают шаги с целью захвата власти в одной из стран Дальнего Востока, означает ли этот факт, что они грозят завоевать Юго-Восточную Азию или даже всю Азию? Не означает ли последнее, что они угрожают «существованию» Соединенных Штатов? Подразумевается ли под угрозой «существованию» Соединенных Штатов угроза физическому существованию американцев, или нашей социальной системе, или нашей свободе волеизъявления и действия, или же это означает, что они хотят на место нашей элиты в регионе поставить свою собственную? Какой из возможных исходов оправдал бы или даже потребовал бы уничтожения 100 млн американцев, а то и жизни вообще? «Факт» коммунистической угрозы приобретает различный смысл в зависимости от оценки целостной стратегии и планов коммунистов. Но кто же такие коммунисты? Советское руководство, китайское руководство или кто? И кто такие – советское руководство? Это Косыгин, Брежнев или их преемники, которые могут прийти к власти, если нынешняя стратегия провалится?

Я хочу показать, что единичный факт, с которого мы начинаем, ничего не значит вне оценки целостной системы, что подразумевает анализ процесса, в который мы тоже включены в качестве наблюдателей. В конечном счете необходимо констатировать, что сам факт решимости отобрать некоторые события в качестве фактов оказывает на нас воздействие. Подобным решением мы приняли на себя обязательство двигаться в определенном направлении, и это обязательство определяет наш дальнейший отбор фактов. То же самое верно и для наших оппонентов. Они тоже находятся под влиянием своего отбора фактов, как, впрочем, и нашего.

Но не только сами факты отбираются и упорядочиваются в соответствии с ценностями; программирование компьютера основано на включении в него ценностей, что частенько проходит на бессознательном уровне. Принцип, согласно которому чем больше мы производим, тем лучше, – сам по себе ценностное суждение. Если бы вместо этого мы считали, что наша система должна способствовать оптимизации человеческой активности и жизнеутверждения, мы бы программировали по-иному, и другие факты представлялись бы нам уместными. Иллюзия достоверности компьютерного решения, разделяемая значительной частью общественности и многими людьми, принимающими решения, покоится на ошибочных допущениях: а) что факты даны «объективно» и б) что программирование свободно от ценностных норм [79].

Все планирование, будь то с применением компьютеров или без применения оных, зависит от норм и ценностей, лежащих в основе планирования. Планирование само по себе – один из прогрессивнейших шагов, предпринятых родом человеческим. Но не исключено и искривление, если это – зашоренное планирование, при котором человек отрекается от собственных решений, ценностных суждений и ответственности. Если же это будет живое, ответственное, «открытое» планирование, в котором человеческие цели полностью осознаны и направляют процесс планирования, оно становится благом. Компьютер чрезвычайно облегчает планирование, и его применение вовсе не выхолащивает фундаментального принципа надлежащего соотношения средств и целей; это случится только при злоупотреблении им.

Глава IV
Что значит быть человеком?

1. Человеческая природа в своих проявлениях

После обсуждения нынешнего положения человека в технологическом обществе наш следующий шаг состоит в том, чтобы рассмотреть проблему, что можно сделать для гуманизации технологического общества. Но прежде чем сделать этот шаг, мы должны спросить себя, что значит – быть человеком, то есть каков тот человеческий элемент, который нам надо учитывать как основной фактор в функционировании социальной системы.

Такая постановка вопроса выходит за рамки того, что называется «психологией». Ее скорее следовало бы назвать «наукой о человеке», дисциплиной, имеющей дело с данными истории, социологии, психологии, теологии, мифологии, физиологии, экономики и искусства, насколько они относятся к пониманию человека. То, что я могу сделать в этой главе, по необходимости весьма ограниченно. Я выбрал для обсуждения те аспекты, которые представляются мне самыми нужными в контексте этой книги, и с учетом того, кому она предназначена.

Человек всегда легко поддавался соблазну – и до сих пор это делает, – принимая особую форму бытия человека за его сущность. Насколько это имеет место, настолько человек определяет свою человечность в понятиях того общества, с которым он себя отождествляет. Однако раз есть правило, есть и исключения. Всегда находились люди, обращавшие взор за пределы собственного общества; и если в свое время их, может, и называли дураками или преступниками, то в летописи человеческой истории они составляют перечень великих людей, узревших нечто такое, что можно назвать универсально человеческим и что не совпадает с тем, что данное общество принимает за человеческую природу. Всегда находились люди и достаточно смелые, и с достаточным воображением, чтобы заглянуть за границы собственного социального опыта.

Может быть, было бы полезно воспроизвести несколько определений человека, способных одним словом охватить специфически человеческое. Человека определяли как Homo faber – производящий орудия. В самом деле, человек производит орудия, но наши предки тоже производили орудия еще до того, как стали людьми в полном смысле слова [80].

Человека определяли как Homo sapiens, но в этом определении все зависит от того, что подразумевать под sapiens. Использовать мысль, чтобы отыскать более подходящие средства для выживания или пути достижения желаемого, – такая способность есть и у животных, и если имеется в виду этот вид достижений, то разница между человеком и животными оказывается в лучшем случае количественной. Если же, однако, понимать под sapiens знание, имея в виду мысль, пытающуюся понять сердцевину явлений, проникающую за обманчивую поверхность к «подлинно подлинному», мысль, цель которой – не манипулировать, а постигать, тогда Homo sapiens было бы действительно правильным определением человека.

Человека определяли как Homo ludens – человек играющий [81], подразумевая под игрой бесцельную активность, превосходящую сиюминутную потребность выживания. В самом деле, со времени творцов пещерных росписей вплоть до сего дня человек предавался удовольствию бесцельной активности.

Можно бы добавить еще два определения человека. Одно – Homo negans – человек, способный сказать «нет», хотя большинство людей говорят «да», когда это требуется для выживания или успеха. С учетом статистики человеческого поведения человека следовало бы назвать скорее «поддакивающим человеком». Но с точки зрения человеческого потенциала человек отличается ото всех животных своей способностью сказать «нет», своим утверждением истины, любви, целостности даже ценой жизни.

Другим определением человека стало бы Homo esperans – надеющийся человек. Как я указал во второй главе, надеяться – это основное условие, для того чтобы быть человеком. Если человек отказался от всякой надежды, он вошел во врата ада – знает он об этом или нет – и оставил позади себя все человеческое.

Пожалуй, наиболее значимое определение видовой характеристики человека дал Маркс, определивший ее как «свободную, осознанную деятельность» [82]. Позже я рассмотрю значение такого понимания.

Вероятно, к уже упомянутым можно было бы добавить еще несколько подобных определений, но все они совершенно не отвечают на вопрос: что же значит – быть человеком? Они подчеркивают лишь некоторые элементы человеческого бытия, не пытаясь дать более полного и систематичного ответа.

Любая попытка дать ответ немедленно натолкнется на возражение, что в наилучшем случае такой ответ не более чем метафизическая спекуляция, пожалуй, даже поэтическая, но все-таки это скорее выражение субъективного предпочтения, нежели утверждение некоей определенно установленной реальности. Последние слова вызывают в памяти физика-теоретика, способного рассуждать о собственных представлениях, как если бы они были объективной реальностью, и вместе с тем отрицающего возможность какого бы то ни было окончательного утверждения о природе материи. Действительно, сейчас нельзя окончательно сформулировать, что значит быть человеком; не исключено, что этого никогда нельзя будет сделать, даже если бы человеческая эволюция намного превзошла нынешний момент истории, в котором человек вряд ли уже начал существовать как человек в полном смысле слова. Но скептическое отношение к возможности дать окончательную формулировку природы человека не означает, будто нельзя вообще дать определений, научных по характеру, то есть таких, в которых выводы сделаны на фактическом материале и которые верны не только несмотря на то, что поводом для поиска ответа было желание более счастливой жизни, но как раз потому, что, как заявил Уайтхед, «функция Разума – способствовать искусству жить» [83].

Какие знания можем мы привлечь, чтобы ответить на вопрос, что значит быть человеком? Бессмысленно искать ответ в том направлении, откуда подобные ответы чаще всего и извлекают: хорош или плох человек, любящий он или губящий, легковерный или независимый и т. п. Очевидно, человек может быть всем этим, так же как иметь музыкальный слух или не иметь его, быть восприимчивым к живописи или не различать цветов, быть святым или мошенником. Все эти и многие другие качества – разнообразные возможности быть человеком. В самом деле, все они в каждом из нас. Полностью осознать себя в качестве человека значит осознать, что, как сказал Теренций, «Homo sum, nihil humani a me alienum puto» (Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо); что каждый несет в себе все человеческое содержание, он – святой, так же как и преступник. Как выразился Гете, нет такого преступления, автором которого не может вообразить себя любой человек. Все эти проявления человеческой природы не отвечают на вопрос, что же такое – быть человеком. Они лишь отвечают на вопрос, насколько мы можем различаться, будучи людьми. Если мы хотим знать, что значит быть человеком, нам надо быть готовыми к тому, чтобы искать ответ не в области многообразных человеческих возможностей, а в сфере самих условий человеческого существования, из которых проистекают все эти возможности в качестве альтернатив. Эти условия можно постичь не с помощью метафизического умозрения, а путем привлечения данных антропологии, истории, детской психологии, индивидуальной и социальной психопатологии.

2. Условия человеческого существования

Что же это за условия? По существу, их два, и они взаимосвязаны. Во-первых, уменьшение зависимости от инстинктов по мере продвижения эволюции животных, достигающее низшей точки в человеке, в которой детерминация инстинктами приближается к нулевой отметке.

Во-вторых, колоссальное увеличение размеров и усложнение мозга по сравнению с весом тела, имевшее место во второй половине плейстоцена. Увеличившаяся кора головного мозга – основа сознания, воображения и всех тех приспособлений, таких как речь и создание символов, которые характеризуют человеческое существование.

Не имея инстинктов, которыми оснащено животное, человек не так хорошо приспособлен для полета или нападения, как животные. У него нет безошибочного «знания», подобного тому, каким располагает лосось по пути назад в реку на нерест или с помощью которого птицы определяют, как лететь на юг зимой и как вернуться летом. Его решения не навязываются ему инстинктом. Он вынужден принимать их сам. Он сталкивается с необходимостью выбора, и в каждом принимаемом решении есть риск провала. Ненадежность – вот цена, которую платит человек за сознание. Он способен переносить отсутствие безопасности благодаря тому, что осознает и принимает положение, в котором оказался человек, и надеется, что не потерпит неудачу, хотя и без гарантии успеха. У него нет уверенности; единственное надежное предсказание, которое он может сделать: «Я умру».

Человек рождается как причуда природы, находясь внутри природы и вместе с тем превосходя ее. Взамен инстинктам ему приходится искать принципы, по которым он будет действовать и принимать решения. Ему надо иметь систему ориентации, позволяющую составить логичную картину мира как условие последовательных действий. Он вынужден бороться не только против таких опасностей, как смерть, голод, причинение боли, но также и против еще одной опасности, специфически человеческой: душевного заболевания. Другими словами, ему приходится защищаться не только от опасности потерять жизнь, но и от опасности потерять рассудок. Человеческое существо, родившееся в описанных здесь условиях, действительно сошло бы с ума, если бы не нашло эталонную систему, позволяющую ему в той или иной форме чувствовать себя в мире как дома и избегать ощущения полной беспомощности, дезориентации и оторванности от истоков. Существует множество способов, с помощью которых человек может отыскать решение задачи, как оставаться живым и сохранить душевное здоровье. Одни из них лучше, другие хуже. Под словом «лучше» подразумевается путь, способствующий увеличению силы, ясности, радости, независимости, под словом «хуже» – все наоборот. Но найти хоть какое-нибудь жизнеспособное решение важнее, чем отыскать решение получше.

Высказанные мысли поднимают проблему человеческой податливости. Некоторые антропологи и другие исследователи человека уверовали в то, будто человек бесконечно податлив. На первый взгляд кажется, что это так, подобно тому как он может есть или мясо, или овощи, или и то и другое; он может быть и рабом, и свободным; жить в нужде или в изобилии; жить в обществе, ценящем любовь, или в таком, где ценится разрушительность. Действительно, человек может делать почти все, или, пожалуй, лучше сказать, общественный уклад может сделать с человеком почти все. Здесь важно слово «почти». Даже если общественный уклад может сделать с человеком все: уморить его голодом, замучить, посадить в тюрьму или закормить – этого нельзя сделать без определенных последствий, вытекающих из самих условий человеческого существования. Полностью лишенный всех стимулов и удовольствий, человек окажется неспособным заниматься трудом, особенно квалифицированным [84]. Когда же он не полностью лишен их, то, если превратить его в раба, у него появится склонность бунтовать; если жизнь его чересчур скучна, у него появится склонность к неистовству; если превратить его в машину, он скорее всего утратит всякую способность к творчеству. В этом отношении человек не отличается от животных или от неодушевленной материи. Можете поместить некоторых животных в зоопарк, но они не будут давать потомства; другие же озвереют, хотя на свободе они не отличались неистовством [85]. Можете нагреть воду до определенной температуры, и она превратится в пар; или охладить ее до определенной температуры, и она затвердеет. Но вы не можете произвести пар, понижая температуру. История человека с точностью показывает, что вы можете сделать с человеком и одновременно чего вы не можете. Если бы человек был бесконечно податлив, революций не было бы; не было бы никаких изменений, потому что культура преуспела бы в выделывании человека, подчиняющегося ее образцам без сопротивления. Но будучи лишь относительно податливым, человек всегда протестовал против условий, делавших отсутствие равновесия между общественным укладом и человеческими потребностями слишком резким или даже непереносимым. Попытка уменьшить эту неустойчивость, потребность установить более приемлемое и желательное разрешение проблем составляет самую сердцевину динамизма человека в истории. Человек протестовал не только из-за материальных лишений; специфически человеческие потребности, которые мы обсудим позже, – не менее сильные побудительные причины революции и динамики изменений.

3. Потребность в системе ориентации и привязанности

На вопрос, поднятый человеческим существованием, возможны разнообразные ответы. Они концентрируются вокруг двух проблем: одна – потребность в системе ориентации и другая – потребность иметь некоторый круг привязанностей.

Каковы возможные ответы на потребность в системе ориентации? До сего дня человек отыскал единственную всеобъемлющую реакцию, наблюдаемую также среди животных, – подчиниться сильному лидеру, который, как предполагается, знает, что лучше всего для групп, который планирует и приказывает и который обещает каждому, что, следуя за ним, тот действует наилучшим образом в интересах всех. Чтобы добиться преданности лидеру или, иначе говоря, придать индивиду достаточно веры в лидера, допускается, что лидер своими качествами превосходит любого из подчиненных. Он считается всесильным, всеведущим, священным; он или сам бог, или божественный заместитель, или верховный священнослужитель, владеющий тайнами космоса и осуществляющий ритуалы, необходимые для поддержания его целостности. Для надежности лидеры обычно использовали посулы и угрозы и с их помощью ловко манипулировали подчиненными. Но это далеко не все. Пока человек не достиг достаточно высокой ступени своей эволюции, ему нужен был лидер и он просто жаждал поверить фантастическим историям, показывавшим законность короля, Бога, отца, монарха, священника и пр. Потребность в лидере все еще существует и в самых просвещенных обществах наших дней. Даже в таких странах, как Соединенные Штаты или Советский Союз, решения, касающиеся жизни и смерти каждого, оставлены на усмотрение небольшой группы лидеров, а то и одного человека, формально действующего по праву, данному ему конституцией, – независимо от того, называется она «демократической» или «социалистической». Желая безопасности, люди полюбили собственную зависимость, особенно если ее бремя облегчается для них относительным комфортом материальной жизни и идеологией, именующей промывание мозгов – «образованием», а подчинение – «свободой».

Нет нужды искать корни этой смиренности в явлениях господства – подчинения среди животных. В самом деле, у значительного количества животных она не принимает столь крайних форм, да и не так широко распространена, как у людей. Условия человеческого существования сами по себе потребовали бы подчинения, даже если бы мы полностью проигнорировали наше животное прошлое. Однако есть здесь одно решающее различие. Человек не обязан быть овечкой. Действительно, поскольку человек – не животное, он заинтересован в том, чтобы соотноситься с реальностью и осознавать ее, прикасаться ногами к земле, как в греческой легенде об Антее; чем полнее человеческий контакт с реальностью, тем он сильнее. Пока он всего лишь овечка и его действительность – не что иное, как фикция, созданная обществом, чтобы удобнее было манипулировать людьми и вещами, как человек он слаб. Любое изменение в социальной модели угрожает ему утратой уверенности или даже сумасшествием, потому что весь круг его отношений с действительностью опосредован вымыслом, выдаваемым ему за подлинную реальность. Чем выше его способность постигать действительность самостоятельно, а не только в виде суммы сведений, которыми общество снабжает его, тем увереннее он себя чувствует, поскольку тем меньше его зависимость от согласия с обществом, а значит, тем менее опасны для него общественные изменения. Человек как человек обладает внутренне присущей склонностью расширять свое знание действительности, а значит, приближаться к истине. Мы не занимаемся здесь метафизическим понятием истины, ограничиваясь только представлением о возрастающем приближении к ней, что подразумевает уменьшение вымыслов и заблуждений. По сравнению с важностью вопроса об увеличении или уменьшении степени постижения реальности вопрос о существовании окончательной истины оказывается совершенно абстрактным и неуместным. Все возрастающая степень осознания – не что иное, как процесс пробуждения, когда глаза открываются и человек видит то, что перед ним. Осознание означает избавление от иллюзий, и насколько оно достигнуто, настолько оно представляет собой освобождение.

Несмотря на то что в индустриальном обществе в настоящий момент существует трагическое несоответствие между интеллектом и эмоциями, нельзя отрицать то обстоятельство, что история человека – это история все возрастающего осознания. Причем осознание касается и природы вне человека, и его собственной природы. Хотя человек все еще носит шоры на глазах, его критический разум во многих отношениях сделал огромное количество открытий и о природе вселенной, и о природе человека. Человек еще находится в самом начале этого процесса открытий, и ключевой вопрос состоит в том, позволит ли ему та разрушительная сила, которую придали ему современные знания, продолжать расширять эти знания до невообразимых ныне пределов, или же он уничтожит себя еще до того, как сможет создать на нынешней основе более полную картину реальности.

Чтобы такое развитие состоялось, необходимо одно условие: социальные противоречия и иррациональности, которые на протяжении большей части человеческой истории насаждали в человеке «ложное сознание» с тем, чтобы оправдывать соответственно господство и подчинение, должны исчезнуть или по крайней мере их количество должно сократиться до такой степени, чтобы апология существующего общественного порядка не парализовала способность человека к критическому мышлению. Конечно, дело не в том, что первично, что вторично. Осознание существующей действительности и возможностей ее улучшения помогает изменять реальность, а каждое улучшение действительности помогает прояснять мысль. Сегодня, когда научная аргументация достигла вершины, трансформация общества, обремененного инерцией предшествовавших обстоятельств, в здоровое общество могла бы позволить обычному человеку использовать свой разум с такой объективностью, к которой приучают нас ученые. Дело тут в первую очередь не в превосходстве интеллекта, а в исчезновении иррациональности из общественной жизни – иррациональности, с необходимостью ведущей к путанице в умах.

У человека есть не только ум и потребность в системе ориентации, позволяющей ему найти некоторый смысл в окружающем его мире и обустроить его; у него есть еще душа и тело, нуждающиеся в эмоциональной привязанности к миру – к человеку и к природе. Как я уже упоминал, животному заданы связи с миром, опосредованные инстинктами. Человек, пренебрегший самосознанием и способностью тосковать, был бы беспомощной пылинкой, унесенной ветром, если бы он не нашел эмоциональных привязанностей, удовлетворяющих его потребности в соотнесенности и единении с миром за пределами его личности. Но в противовес животному у него есть несколько альтернативных путей установить такие связи. Как и в случае с умом, одни возможности лучше других; но в чем человек особенно нуждается для поддержания своего душевного здоровья – так это в любой привязанности, с которой он будет уверенно чувствовать себя. У кого нет такой привязанности, тот по определению нездоров, поскольку неспособен на какую-либо эмоциональную связь со своими близкими.

Простейшая и наиболее часто встречающаяся форма человеческой соотнесенности – это его «первичные узы» с тем, откуда он происходит: узы по крови, по общей земле, по роду, по матери и отцу – или в более сложных обществах связь со своим народом, религией, классом. Эти узы не являются изначально сексуальными по природе, они восполняют страстное желание человека, еще не повзрослевшего до такой степени, чтобы стать самим собой, преодолев невыносимое чувство отделенности. Решение проблемы человеческой обособленности путем продления того, что я назвал «первичными узами» – естественными и необходимыми для ребенка в его отношениях с матерью, – представляется очевидным, когда мы изучаем примитивные культы поклонения земле, озерам, горам или животным, часто сопровождаемые символическим отождествлением индивида с этими животными (тотемные животные). Нечто подобное мы встречаем в матриархальных религиях, в которых почитаются Великая Мать и богини плодородия и земли [86]. По-видимому, в патриархальных религиях, в которых объектом поклонения выступают Великий Отец, бог, король, вождь племени, закон или государство, делается попытка преодолеть первичные узы с матерью и землей. Но хотя переход от матриархального к патриархальному культу прогрессивен для общества, обе формы имеют то общее, что человек обретает свои эмоциональные привязанности к вышестоящему авторитету, которому он слепо подчиняется. Оставаясь связанным с природой, матерью или отцом, человеку действительно удается чувствовать себя в мире как дома, но он платит за эту надежность непомерную цену своей подчиненностью, зависимостью, невозможностью полностью развить свой разум и способность любить. Он остается ребенком, когда ему следовало бы стать взрослым [87].

Примитивные формы как кровосмесительных связей с матерью, землей, расой и пр., так и благодушного или озлобленного экстаза могут исчезнуть, только если человек отыщет более совершенный способ чувствовать себя в мире как дома, когда будет развиваться не только его интеллект, но и способность испытывать привязанность без подчинения, интимную близость без подавления, способность чувствовать себя как дома, но не в заточении. В масштабах общества это новое видение выявлялось с середины второго тысячелетия до н. э. по середину первого тысячелетия – в один из замечательнейших периодов в человеческой истории. Разрешение проблемы человеческого существования перестали искать в возвращении к природе, в слепом повиновении личности отца, обнаружив, что человек может чувствовать себя в мире как дома и преодолеть чувство устрашающего одиночества через достижение полного развития своих человеческих сил, своей способности любить, пользоваться разумом, творить красоту и наслаждаться ею, делить свою человечность со всеми ближними. Это новое видение провозгласили буддизм, иудаизм и христианство.

Новая связь, позволяющая человеку чувствовать себя заодно со всеми людьми, коренным образом отличается от подчиняющей привязки к отцу и матери; это гармоничные узы братства, при которых солидарность и человеческие связи ни эмоционально, ни интеллектуально не омрачены ограничением свободы. Вот почему братство – это не вопрос субъективного предпочтения, только оно способно удовлетворить две потребности человека: быть тесно связанным и в то же время быть свободным, быть частью целого и быть независимым. Такой способ разрешения проблем испытали на себе многие индивиды и группы, как религиозные, так и мирские, которые были и остались в состоянии развивать узы солидарности вместе с неограниченным развертыванием индивидуальности и независимости.

4. Потребность выжить – и не только выжить

Чтобы полностью понять человеческие затруднения и возможные варианты выбора, с которыми сталкивается человек, мне нужно обсудить другой тип фундаментального конфликта, присущего человеческому существованию. Поскольку у человека есть тело и телесные потребности, в основном такие же, как у животного, у него есть и свойственное ему стремление к физическому выживанию, хотя используемые им методы не носят инстинктивного, рефлекторного характера, более распространенного у животных. Тело человека заставляет его стремиться к выживанию вне зависимости от обстоятельств, от того, счастлив он или несчастлив, раб он или свободный. Вследствие этого человек должен работать или заставлять других работать на себя. В прошедшей истории человек тратил большую часть времени на добывание пищи. Слова «добывание пищи» я употребляю здесь в самом широком смысле. В случае с животным это в основном означает добывание пищи в таком количестве и такого качества, какие ему подсказывают его инстинкты. Человек гораздо более гибок в выборе пищи; но еще важнее то, что, однажды начав двигаться по пути цивилизации, человек работает не только на приобретение пропитания, но и на изготовление одежды, строительство жилища, а в более развитых культурах – на производство многих вещей, прямо не связанных с физическим выживанием, но проявивших себя как реальные потребности, составляющие материальную основу жизни, которая позволяет культуре развиваться.

Если бы человек удовольствовался тем, чтобы тратить свою жизнь на обеспечение процесса жизни, не было бы проблем. Хотя у человека нет инстинкта, свойственного муравью, тем не менее муравьиное существование стало бы для него вполне сносным. Однако таковы уж особенности человека, что его не удовлетворит бытие муравья, что помимо области биологического или материального выживания существует характерная для человека сфера, которую можно назвать превосходящей потребности простого выживания, или надутилитарной.

Что это означает? Именно потому, что у человека есть сознание и воображение, потому, что он потенциально свободен, он внутренне не расположен к тому, чтобы быть, как сказал однажды Эйнштейн, «игральными костями, выброшенными из сосуда». Он хочет знать не только то, что необходимо для выживания; он хочет понимать и то, что такое сама человеческая жизнь. Он – единственный случай, в котором жизнь осознает себя. Он хочет пользоваться теми способностями, которые он развил в ходе исторического процесса и которые могут сослужить гораздо большую службу, чем просто обеспечить процесс биологического выживания. Голод и секс как чисто физиологические явления принадлежат сфере выживания. (Психологическая система Фрейда страдает той же серьезной погрешностью, что и механистический материализм его времени; она-то и привела его к созданию психологии на основе побуждений, служащих выживанию.) Но у человека есть страсти специфически человеческие и превосходящие функцию выживания.

Никто не выразил этого яснее, чем Маркс: «Страсть – это энергично стремящаяся к своему предмету сущностная сила человека» [88]. В этом утверждении страсть рассматривается как понятие, выражающее отношение и соотнесенность. Динамизм человеческой природы, насколько она человечна, изначально коренится скорее в потребности человека реализовать свои способности в отношении к миру, нежели в потребности использовать мир как средство для удовлетворения физиологически необходимого. Это значит, что, поскольку у меня есть глаза, есть потребность видеть, поскольку есть уши, есть потребность слышать; поскольку есть ум, есть потребность думать; поскольку есть душа, есть потребность чувствовать. Короче говоря, поскольку я человек, мне нужен человек и мир. Что подразумевается под «человеческими способностями», страстно относящимися к миру, проясняет следующее: «Каждое из его человеческих отношений к миру – зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, мышление, созерцание, ощущение, желание, деятельность, любовь, словом, все органы его индивидуальности… это – осуществление на деле человеческой действительности… Я могу на практике относиться к вещи по-человечески только тогда, когда вещь по-человечески относится к человеку» [89].

Человеческие побуждения, насколько они выше утилитарных, представляют собой выражение фундаментальной, специфически человеческой потребности: потребности соотноситься с другим человеком и природой и утверждать себя в этой соотнесенности.

Обе формы человеческого существования: добывание пищи для выживания в узком или более широком смысле и свободная, спонтанная активность по реализации человеческих способностей и поиску смысла за пределами утилитарной работы – внутренне присущи человеческому существованию. У каждого общества и у каждого человека есть собственный особый ритм, в котором проявляются обе формы поддержания жизни. Что действительно важно, так это то, с какой силой проявляется каждая из них и какая над какой господствует.

Двойственной природой этого противостояния обладают и действие и мысль. Активность на уровне выживания – это то, что обычно называют трудом. Активность на уровне, превосходящем выживание, – это то, что называется игрой, или все те виды деятельности, которые связаны с культом, ритуалом, искусством. Мысль тоже проявляется в двух формах: одна обслуживает функцию выживания, другая – функцию знания в смысле понимания, улавливания. Для правильного понимания сознания и так называемого бессознательного очень важно различать мысль, направленную на выживание, и мысль, превосходящую цели выживания. Наша осознанная мысль представляет такой тип мышления, связанный с языком, который осуществляется в категориях, запечатленных под воздействием общества в нашем мышлении с раннего детства [90]. Наше сознание – это по преимуществу осознание таких явлений, которые социальный фильтр, состоящий из языка, логики и табу, позволяет нам довести до осознания. Те явления, которым не удается пройти сквозь социальный фильтр, остаются на уровне бессознательного, или, точнее говоря, мы не осознаем всего того, что не может проникнуть в наше сознание, потому что социальный фильтр не пропускает его. Вот почему сознание определяется структурой общества. Однако это утверждение лишь описательно. Поскольку человеку предстоит работать в данном обществе, его потребность в выживании побуждает его принять концептуальные схемы этого общества, а значит, вытеснить все, что он осознал бы, если бы в его сознании были запечатлены другие схемы. Здесь не место для примеров, подтверждающих эту гипотезу, но если читатель изучает другие культуры, ему не составит труда самому подобрать такие примеры. Категории, в которых мыслит индустриальная эпоха, – это количество, абстракция, сравнение, это прибыли и убытки, это эффективность и неэффективность. Члену нынешнего общества потребления, например, нет нужды вытеснять сексуальные желания, поскольку эталоны индустриального общества не запрещают секса. Представитель среднего класса XIX века, занятый накоплением капитала и скорее вложением его, чем потреблением, вынужден был вытеснять сексуальные желания, потому что они не вписывались в стяжательское, накопительское умонастроение его общества или, точнее, средних классов. Если мы перенесемся мысленно в Средневековье, или в греческое общество, или в такие культуры, как индейцы пуэбло, мы без труда обнаружим, что они полностью отдавали себе отчет в том, каким сторонам жизни их социальный фильтр позволял проникнуть в сознание, а каким воспрещал.

Наиболее яркий случай, когда человеку не нужно принимать категории его общества, – это когда он спит. Сон – это состояние бытия, при котором человек свободен от необходимости заботиться о выживании. Пока он бодрствует, он значительно ограничен функцией выживания; пока он спит, он – свободный человек. В результате его мышление не подчиняется мыслительным категориям его общества и проявляет то своеобразное творчество, которое мы обнаруживаем в сновидениях. В сновидениях человек творит символы и проникает в природу жизни и собственной личности, на что он не способен, пока он – существо, занятое добыванием пищи и обеспечением безопасности. Частенько, правда, отсутствие контакта с социальной реальностью может послужить причиной появления архаичных, примитивных болезнетворных переживаний и мыслей, но даже они более подлинны и свойственны ему, чем образцы мысли его общества. В сновидениях индивид преодолевает тесные рамки своего общества и становится человечным в полном смысле слова. Вот почему открытое Фрейдом толкование сновидений проложило путь к пониманию не подвластной цензуре человечности в каждом из нас, хотя он искал по преимуществу вытесненный половой инстинкт. (Иногда дети, еще не получившие достаточных наставлений в процессе обучения и психотики, оборвавшие все отношения с общественным миром, демонстрируют такие прозрения и творческие артистические способности, которых приспособившиеся взрослые уже не могут обрести вновь.)

Но сновидение – лишь особый случай жизни человека, не ограниченной проблемой выживания. Главные же их проявления – ритуалы, символы, живопись, поэзия, драма, музыка. Наше утилитарное мышление совершенно логично попыталось истолковать все эти явления как обслуживающие функцию выживания (вульгаризованный марксизм иногда в сущности, хотя и не по форме, вступал в союз с этим типом материализма). Более глубокие исследователи, такие как Льюс Мэмфорд и прочие, подчеркивали, что как пещерные росписи во Франции и орнаменты первобытной керамики, так и более развитые формы искусства не имеют утилитарного назначения. Можно было бы сказать, что их функция – помочь выживанию человеческого духа, а не тела.

Здесь-то и кроется связь между красотой и истиной. Красота противостоит не «безобразному», а «фальшивому»; это чувственное выражение таковости (suchness) вещи или человека. Рассуждая в терминах дзен-буддийского мышления, творению красоты предшествует состояние ума, при котором человек опустошает себя, чтобы наполниться изображаемым до такой степени, чтобы стать им. «Прекрасное» и «безобразное» – всего лишь условные категории, варьирующиеся от культуры к культуре. Удачным примером нашей неспособности осмыслить красоту служит склонность простого человека ссылаться на «закат» как на образец прекрасного, как будто дождь или туман не так же прекрасны, хотя временами и менее приятны для тела.

Все великое искусство по самой своей сути находится в конфликте с обществом, с которым оно сосуществует. Оно выражает истину существования вне зависимости от того, служит ли эта истина целям выживания данного общества или мешает им. Все великое искусство революционно, потому что соприкасается с истинной сущностью человека и ставит под вопрос подлинность разнообразных и быстротекущих форм человеческого общества. Если даже художник – политический реакционер, он более революционен – если он великий художник, – чем представители «социалистического реализма», лишь зеркально отражающие специфическую форму своего общества с его противоречиями.

Достойно удивления то, что искусство не подвергалось запрету на протяжении истории ни теми властями, что были, ни теми, что есть. Пожалуй, тому есть несколько причин. Одна состоит в том, что без искусства человек истощается и даже может стать непригодным для осуществления практических целей своего общества. Другая – в том, что благодаря своим особенностям и собственному совершенству великий художник был «аутсайдером», а значит, пока стимулировал жизнь, изображая ее, он был неопасен, ибо не переводил свое искусство в политическую плоскость. Помимо этого, обычно искусство было доступно только образованным и политически наименее опасным классам в обществе. Во всей прошлой истории художники были придворными шутами. Им позволялось говорить правду, потому что представляли они ее в специфической, социально ограниченной художественной форме.

Индустриальное общество нашего времени гордится тем, что миллионы людей имеют возможность и действительно пользуются возможностью слушать превосходную музыку как в живом исполнении, так и в записи, любоваться произведениями искусства во многих музеях страны, читать шедевры литературы от Платона до Рассела в легко доступных, недорогих изданиях. Нет сомнений, что встреча с искусством и литературой по-настоящему затрагивает лишь меньшинство. Но для подавляющего большинства «культура» – это очередная статья потребления и такой же символ общественного положения, как просмотр «надлежащих» картин, знание «надлежащей» музыки, чтение хороших книг, рекомендуемых в колледже и, следовательно, полезных для продвижения по социальной лестнице. Лучшие произведения искусства превращены в предмет потребления, да и это достигнуто отчужденным образом. Доказательством этому служит то, что у большинства людей, посещающих концерты, слушающих классическую музыку, покупающих дешевые издания Платона, безвкусные, вульгарные передачи по телевизору не вызывают отвращения. Если бы их переживание искусства было подлинным, они бы выключили свои телевизоры, когда им предлагают далекую от искусства банальную «драму».

Однако человеческая приверженность к тому, что драматично, что соприкасается с основами человеческого переживания, еще не умерла. И хотя по большей части драма, предлагаемая в театрах и на экране, – это либо не имеющий отношения к искусству товар, либо она потребляется отчужденным образом, современная «драма» примитивна и груба в тех случаях, когда она подлинна.

В наши дни приверженность к драме находит свое наиболее искреннее выражение в том, что для большинства людей весьма привлекательны как реальные, так и приукрашенные несчастные случаи, преступления и насилие. Автомобильная авария или пожар привлекут толпы людей, наблюдающих с огромным воодушевлением. Почему они так делают? Просто потому, что изначальное противостояние жизни и смерти прорывается сквозь поверхность обыденного опыта и зачаровывает людей, изголодавшихся по драме. По той же самой причине лучше всего расходится газета с сообщениями о преступлениях и насилии. Факт в том, что хотя греческую драму или картины Рембрандта вроде бы весьма почитают, на самом же деле они оказываются вытесненными преступлениями, убийствами, насилием, которые либо прямо демонстрируются по телевизору, либо описываются в газетах.

5. «Очеловеченные переживания»

Человек современного индустриального общества пережил интеллектуальное развитие, конца которому пока не видно. В то же время он склонен подчеркивать те ощущения и чувственные переживания, которые объединяют его с животными: сексуальные желания, агрессивность, испуг, голод и жажду. Решающий вопрос таков: существуют ли эмоциональные переживания, являющиеся специфически человеческими и не соотносящиеся с тем, что, как мы знаем, коренится в нижних отделах головного мозга? Часто высказывается мнение, что колоссальное развитие новообразований коры головного мозга сделало возможным для человека достижение все возрастающей интеллектуальной способности, но что его нижние отделы головного мозга вряд ли отличаются от его предков – обезьян, и, следовательно, эмоционально выражаясь, он не продвинулся в своем развитии и самое большее, на что он способен, это бороться со своими «влечениями» путем вытеснения или контроля [91].

Смею утверждать, что существуют специфически человеческие переживания, не интеллектуальные по своему характеру, но и не идентичные тем чувственным переживаниям, которые вообще-то сходны с переживаниями животных. Не будучи компетентным в области нейрофизиологии, могу лишь высказать догадку [92], что основой этих специфически человеческих чувств являются особые отношения между большими новообразованиями коры головного мозга и старыми его отделами. Есть основания сделать умозаключение, что специфически человеческие эмоциональные переживания, такие как любовь, нежность, сочувствие и все аффекты, не обслуживающие функцию выживания, базируются на взаимодействии между новыми и старыми отделами мозга; следовательно, человек отличается от животного не только интеллектом, но и новыми эмоциональными качествами, вытекающими из взаимоотношений между корой головного мозга и основой животной эмоциональности. Изучающий человеческую природу может эмпирически наблюдать эти специфически человеческие аффекты, и едва ли его отпугнет тот факт, что нейрофизиология еще не раскрыла нейрофизиологическую основу этой части переживаний. Как и во многих других фундаментальных проблемах человеческой природы, занимающийся наукой о человеке не может пренебречь собственными наблюдениями просто потому, что нейрофизиология еще не дала «зеленый свет». У каждой науки, будь то нейрофизиология или психология, есть собственный метод, и каждая будет по необходимости рассматривать лишь те проблемы, которые доступны ей в данный момент ее научного развития. Дело психолога бросить вызов нейрофизиологу, побуждая последнего подтвердить или опровергнуть его находки, точно так же как в его обязанность входит осмыслить выводы нейрофизиологии и либо вдохновиться ими, либо усомниться в них. Обе науки – и психология, и нейрофизиология – молоды и находятся еще в самом начале пути. Они должны развиваться относительно самостоятельно и вместе с тем поддерживать тесный контакт друг с другом, обоюдно бросая вызовы и стимулируя друг друга [93].

Обсуждение специфически человеческих переживаний, которые я в дальнейшем буду называть «очеловеченными переживаниями», лучше всего было бы нам начать с рассмотрения «алчности». Алчность – обычная характеристика желаний, движущих человеком во имя достижения определенной цели. Если чувство не алчно, человек не возбуждается им, он недостаточно податлив, напротив, свободен и активен.

Алчность может мотивироваться двояким образом: 1) нарушением физиологического равновесия, порождающим жадность к пище, питью и пр. Раз физиологическая потребность удовлетворена, алчность прекращает свое действие, если только нарушение равновесия не станет хроническим; 2) нарушением психологического равновесия, особенно наличием чувства возрастающей тревоги, одиночества, неуверенности, недостатка целостности и пр., смягченного удовлетворением таких желаний, как пища, секс, власть, слава, собственность и т. п. Этот вид алчности в принципе неутолим, пока не прекратится или значительно не уменьшится тревога и пр. Первый тип алчности представляет собой реакцию на обстоятельства; второй внутренне присущ структуре характера.

Алчное чувство в высшей степени эгоистично. Идет ли речь о голоде, жажде или сексуальном вожделении, алчный человек хочет нечто исключительно для себя, а то, благодаря чему он удовлетворяет свое желание, – всего лишь средство для достижения его собственных целей. Когда мы говорим о голоде и жажде, это само собой разумеется, однако сказанное относится также и к тому случаю, когда мы говорим о сексуальном возбуждении в его алчной форме, при которой другой человек становится в первую очередь объектом. В неалчном чувстве эгоцентризма немного. От переживания не требуется сохранять чью-то жизнь, ослаблять беспокойство, удовлетворять или усиливать чье-то ego; оно не предназначено для того, чтобы снимать сильную напряженность; оно начинается как раз там, где кончается необходимость в чувстве выживания или успокоения. Испытывая неалчное чувство, личность может позволить себе выйти за свои собственные пределы; ее не принуждают сдерживаться ни то, что у нее есть, ни то, что она хочет иметь; она открыта и отзывчива.

Сексуальное переживание может быть просто чувственно приятным без глубокой любви, но и без заметной степени алчности. Сексуальное возбуждение стимулируется физиологически и может привести, а может и не привести к интимным человеческим отношениям. Противоположный вид сексуального желания характеризуется обратной последовательностью, то есть когда любовь порождает сексуальное желание. Точнее говоря, это означает, что мужчина и женщина могут испытывать глубокое чувство любви друг к другу, выражающееся в заботе, знании, близости, ответственности, и что это глубокое человеческое переживание возбуждает желание физического единения. Очевидно, что второй тип сексуального желания будет чаще встречаться среди людей старше 25 лет, хотя вовсе не обязательно, и что это основа для постоянного возобновления сексуального влечения в длительных моногамных человеческих отношениях. Если этот тип сексуального возбуждения отсутствует, естественно, чисто физиологическое возбуждение будет склонять человека к переменам и новым сексуальным переживаниям, за исключением случаев сексуальных отклонений, способных связать двух людей на всю жизнь в силу индивидуальной природы их отклонений. Оба вида сексуального возбуждения в основе своей отличаются от алчного, преимущественно мотивируемого тревогой или нарциссизмом.

Несмотря на то что отличить алчную сексуальность от «свободной» непросто, различие между ними все-таки существует. Ему можно было бы посвятить целый том, в котором сексуальные отношения описывались бы столь же подробно, как у Кинси и Мастерса, но в котором удалось бы превзойти узость их позиции сторонних наблюдателей. Однако я не считаю, будто нам надо ждать, когда этот том будет написан. Каждый осознавший и прочувствовавший эту разницу может понаблюдать в себе различные типы возбуждения, причем можно предположить, что люди, больше экспериментировавшие в сексуальной сфере, чем, бывало, представители среднего класса Викторианской эпохи, получат богатый материал для подобных наблюдений. Я говорю: можно предположить, что они будут его иметь, потому что, к сожалению, рост экспериментирования в сексуальной области не сопровождается в достаточной мере умением распознавать качественные различия в сексуальном переживании, хотя я уверен, что существует значительное число людей, которые, размышляя об этих предметах, способны удостоверить подлинность различия.

Теперь мы можем перейти к обсуждению некоторых других «очеловеченных переживаний», не претендуя на то, что последующее описание станет исчерпывающим. Нежность сродни неалчному сексуальному желанию, однако отлична от него. Фрейду, вся психология которого имеет дело исключительно с «влечениями», неизбежно пришлось объяснять нежность как результат сексуального влечения, как сексуальное вожделение с запрещением цели. Его теория с неизбежностью вела к подобному определению, однако наблюдения скорее показывают, что нежность – совсем не то явление, которое можно объяснить сексуальным вожделением с запрещенной целью. Это переживание sui generis. Первая его характеристика заключается в том, что оно свободно от алчности. Испытывая нежность, человек ничего не хочет от другого человека, даже взаимности. У нее нет специальной цели, даже той, что присутствует в относительно неалчной форме сексуальности, а именно конечной физической кульминации. Она не ограничена ни полом, ни возрастом. Ее труднее всего выразить словами, разве только с помощью поэзии. Наиболее ярко она раскрывается в том, как человек прикасается к другому человеку, как он смотрит на него или на нее, каким тоном он говорит. Можно сказать, что она коренится в нежности, которую мать испытывает к своему ребенку, но даже если это так, человеческая нежность намного превосходит материнскую нежную привязанность к ребенку, поскольку первая свободна и от биологических уз с ребенком, и от нарциссического элемента материнской любви. Она свободна не только от алчности, но и от нетерпения, и от целенаправленности. Среди всех чувств, созданных человеком в самом себе на протяжении истории, нет, пожалуй, ни одного, которое превосходило бы нежность по чисто человеческому качеству.

Сострадание и сопереживание – два других чувства, явно родственных нежности, но не полностью совпадающих с ней. Суть сострадания в том, что один человек «страдает вместе» с другим человеком или, в более широком смысле, «чувствует вместе» с ним. Это означает, что один человек смотрит на другого не со стороны, как на человека, ставшего «объектом» моего интереса или озабоченности (не следует забывать о том, что слова «object» – объект, цель и «objection» – возражение, протест – однокоренные), но что один человек помещает себя в другого. Значит, я переживаю в себе то, что переживает он. Это отношение – не от Я к Ты, его характеризует фраза: «Я есть Ты» (Тат Твам Аси). Сочувствие или сопереживание предполагает, что я переживаю в себе то, что пережито другим человеком, и, следовательно, в этом переживании он и я – одно. Все знания о другом человеке действительны настолько, насколько они опираются на мое переживание того, что переживает он. Если же это не тот случай и человек остается объектом, может быть, я многое знаю о нем, но я не знаю его [94]. Гете выразил этот вид знания очень афористично: «Человек знает себя только в самом себе, но он осознает себя в мире. Каждый новый объект, действительно познанный, открывает новый орган в нас самих».

Возможность такого вида знания, основанного на преодолении разрыва между наблюдающим субъектом и наблюдаемым объектом, требует, конечно, гуманистического подхода, о котором я упомянул выше, а именно признания того, что каждый человек несет в себе все человеческое содержание, что в душе мы и святые, и преступники, хоть и в разной степени, и, следовательно, что нет ничего такого в другом человеке, что мы не могли бы прочувствовать как часть самих себя. Это переживание требует, чтобы мы освободились от узкой привязки только к тому, что нам близко по кровным узам, или, в более широком смысле, близко потому, что мы едим одинаковую пищу, говорим на одном языке, обладаем единым здравым смыслом. Чтобы знать людей в смысле сочувственного и проникновенного знания, требуется избавиться от зауживающей привязки к данному обществу, расе, культуре и проникнуть в глубину человеческой сущности, в которой мы не что иное, как просто люди. Подлинное сочувствие и знание человека в значительной мере недооценено как революционный фактор в развитии человека, как это наблюдалось и с искусством.

Нежность, любовь и сочувствие – это утонченные чувственные переживания и в общем познаются как таковые. Теперь я хочу обсудить некоторые «очеловеченные переживания», которые не так ясно отождествляются с чувствами и которые чаще называют установками. Их главное отличие от обсуждавшихся до сих пор переживаний состоит в том, что они выражают не непосредственное отношение к другому человеку, а скорее переживание внутри нас, которое лишь во вторую очередь относится к другим людям.

Первым среди этой второй группы я хочу описать интерес. Слово интерес по большей части утратило сегодня свое значение. Сказать: «Я заинтересован» (в том или ином) – почти то же самое, что сказать: «Я не питаю к этому особо сильного чувства, однако оно мне не полностью безразлично». Это одно из тех скрывающих слов, которые маскируют отсутствие глубины и которые достаточно вместительны, чтобы покрыть собой почти все, начиная от заинтересованности в приобретении акций определенных промышленных предприятий и заканчивая интересом к девушке. Но даже широко распространенное вырождение слов не в состоянии отвратить нас от использования их в исконном, глубоком смысле, что подразумевает возвращение им их подлинного достоинства. «Интерес» происходит от латинского inter-esse, что означает «помещаться между». Если я заинтересован, я должен превзойти свое ego, открыться миру, ворваться в него. Интерес опирается на внутреннюю активность. Это довольно постоянная установка, позволяющая человеку в любой момент охватить внешний мир как интеллектуально, так и эмоционально, и чувственно. Заинтересованный человек становится интересным для других, потому что интересу свойствен эффект заразительности, пробуждающий интерес в тех, кто не смог бы его проявить без посторонней помощи. Значение слова «интерес» еще лучше прояснится, если мы подумаем о его противоположности – любопытстве. Любопытный человек в основе своей пассивен. Он хочет, чтобы его насыщали знаниями и чувствами, и все ему мало, поскольку количество информации замещает ему качественную глубину знания. Важнейшая область утоления любопытства – это сплетни, будь то сплетни жительницы маленького городка, которая сидит у окна и наблюдает в подзорную трубу, что происходит вокруг, или гораздо более изысканные сплетни, заполняющие столбцы газет, обсуждаемые на встречах преподавательского состава, так же как и на встречах руководящих чиновников-бюрократов или на коктейлях писателей и художников. По самой своей природе любопытство неутолимо, потому что при всей его зловредности оно так и не отвечает толком на вопрос: кто же этот другой человек?

Объектами интереса бывают и люди, и растения, и животные, и идеи, и социальные структуры; интересы человека до некоторой степени зависят от темперамента и особенностей его характера. Тем не менее объекты вторичны. Интерес – это всеобъемлющая установка и способ отношения к миру; в самом широком смысле слова ее можно определить как заинтересованность живущего человека во всем, что живет и растет. Даже если сфера заинтересованности данного человека кажется незначительной, но интерес этот подлинный, то не составит труда пробудить его интерес и в других областях просто потому, что он – человек заинтересованный.

Другое «очеловеченное переживание», которое предстоит здесь обсудить, – это ответственность. Впрочем, и слово «ответственность» утратило свой изначальный смысл и используется обычно как синоним обязанности. Обязанность – понятие из области несвободы, тогда как ответственность – понятие из мира свободы.

Разница между обязанностью и ответственностью соответствует различию между авторитарной и гуманистической совестью. Авторитарная совесть – это по преимуществу готовность следовать указаниям авторитетов, которым человек подчиняется; это восславленная покорность. Гуманистическая же совесть – это готовность прислушаться к голосу собственной человечности, вне зависимости от чьих бы то ни было распоряжений [95].

Два других типа «очеловеченных переживаний» затруднительно отнести к чувствам, аффектам, установкам. Впрочем, не имеет особого значения, куда их отнести, поскольку все эти классификации основаны на традиционных разграничениях, оправданность которых сомнительна. Я имею в виду чувства тождественности и целостности.

В последние годы проблема тождественности вышла на первый план психологических дискуссий в основном под влиянием прекрасной работы Эрика Эриксона. Он заявил о «кризисе тождественности» и, несомненно, затронул одну из важнейших психологических проблем индустриального общества. Однако, на мой взгляд, он не пошел так далеко и не проник так глубоко, как нужно было бы для полного понимания феноменов тождественности и кризиса тождественности. В индустриальном обществе люди превращены в вещи, а у вещей нет тождественности. Или есть? Разве каждая фордовская машина определенного года и определенной модели не идентична каждой другой фордовской машине той же модели и не отличается от других моделей или от выпусков других лет? Разве каждая долларовая купюра не идентична любой другой настолько, насколько у них один и тот же рисунок, стоимость, обменный курс, но отличается от любой другой долларовой купюры состоянием бумаги, вызванным длительностью употребления? Вещи могут быть теми же самыми или различными. Однако, когда мы говорим о тождественности, мы говорим о качестве, принадлежащем не вещи, а только человеку.

Что же такое тождественность в человеческом смысле? Среди многих подходов к этому вопросу я хочу выделить только один – истолкование тождественности как такого переживания, которое позволяет человеку с полным основанием сказать: я – это Я, то есть активный центр, организующий структуру всех видов моей реальной и потенциальной деятельности. Подобное переживание Я существует только в состоянии спонтанной активности; его нет в состоянии внутренней пассивности и полудремы, когда люди пребывают в достаточно бодрствующем состоянии, чтобы заниматься бизнесом, но еще недостаточно пробудились, чтобы ощутить Я как активный центр в нас самих [96]. Такое понимание Я отличается от понятия ego (я употребляю этот термин не в фрейдистском смысле, а в обыденном, когда, например, о человеке говорят, что у него «большое ego»). Переживание моего ego – это переживание себя как вещи, переживание собственного тела, памяти и всего того, что имеется у меня: деньги, дом, общественное положение, власть, дети, проблемы. Я смотрю на себя как на вещь, а моя социальная роль – еще один атрибут вещности. Многие люди с легкостью путают тождественность ego с тождественностью Я или самотождественностью. Разница основательна и легко различима. Переживание ego и чувства тождественности ему основано на представлении об обладании. Я обладаю «собой» подобно тому, как владею другими вещами. Тождественность Я, или самотождественность, отсылает нас к категории «быть», а не «иметь». Я есть Я лишь до тех пор, пока я жив, заинтересован, соотнесен с другими, активен, пока в самой сердцевине моей личности я поддерживаю внутреннее единство моих проявлений, как по отношению к другим, так и к самому себе. Переживаемый в наше время кризис тождественности в основном базируется на растущем отчуждении и овеществлении человека; он разрешим настолько, насколько человеку удастся вернуться к жизни и вновь стать активным. Нет более короткого с психологической точки зрения способа найти выход из кризиса тождественности, кроме фундаментального преобразования отчужденного человека в человека жизнеутверждающего [97].

Все большее подчеркивание ego в ущерб самости, все возрастающий акцент на «иметь» вместо «быть» находят яркое выражение в развитии нашего языка. У людей вошло в привычку говорить: «У меня бессонница» – вместо:

«Я плохо сплю»; или: «У меня есть проблема» – вместо: «Мне грустно, я в замешательстве», и все такое прочее; или: «У меня счастливый брак» (иногда «удачный брак»), вместо того чтобы сказать: «Мы с женой любим друг друга». Все понятия, выражающие процесс бытия, трансформировались в понятия, связанные с обладанием. Статичное, неподвижное ego относится к миру как к объекту обладания, тогда как самость соотносится с миром через процесс сопричастности. Современный человек имеет все: машину, дом, работу, «детишек», брак, проблемы, трудности, удовлетворение, а если и этого недостаточно, то и психоаналитика. Но – он есть ничто.

Понятие целостности вбирает в себя понятие тождественности. Его можно коснуться вскользь, потому что целостность означает просто готовность не нарушать свою тождественность ни одним из возможных способов. Сегодня главное искушение нарушить тождественность связано с возможностями достичь успеха в индустриальном обществе. Поскольку жизнь в обществе склоняет человека к тому, чтобы ощущать себя вещью, чувство тождественности – редкое явление. Но проблема усложняется тем, что наряду с тождественностью как описанным выше осознанным феноменом есть своего рода бессознательная тождественность. Под этим я подразумеваю то, что хотя некоторые люди осознанно превратились в вещи, бессознательно они несут в себе чувство самотождественности именно потому, что социальным процессам не удалось полностью превратить их в вещи. Возможно, эти люди, поддавшиеся искушению нарушить свою целостность, испытывают бессознательное чувство вины, в свою очередь, порождающее чувство скованности, хотя причин его они не осознают. Для ортодоксальной психоаналитической процедуры слишком уж удобно объяснять чувство вины как результат кровосмесительных желаний или «бессознательной гомосексуальности». Истина же состоит в том, что до тех пор, пока человек не полностью мертв в психологическом смысле, он чувствует себя виноватым за то, что живет, не будучи целостностью.

Наше обсуждение тождественности и целостности надо дополнить хотя бы кратким упоминанием еще одной установки, для которой монсеньор У. Фокс придумал великолепное слово – уязвимость. Человек, который переживает себя как ego и у которого чувство тождественности представляет собой ego-тождественность, естественно, хочет защитить эту вещь – себя, свое тело, память, собственность и тому подобное, а также свое мнение и его эмоциональное облачение, ставшее частью его ego. Он пребывает в состоянии обороны против каждого человека или любого переживания, способного помешать неизменности и цельности его мумифицированного существования. Напротив, человек, ощущающий себя не столько имеющим, сколько существующим, позволяет себе быть уязвимым. Ему ничто не принадлежит; он просто есть, пока жив. Но в каждый момент утраты чувства активности, когда он рассредоточен, ему грозит опасность и не иметь ничего, и не быть никем. С этой опасностью он может справиться только благодаря постоянной бдительности, бодрствованию и жизнеутверждению. Он уязвим по сравнению с ego-человеком, находящимся в безопасности, потому что последний имеет что угодно, кроме бытия.

Теперь мне надо бы поговорить о надежде, вере и отваге как прочих «очеловеченных переживаниях», но, пространно изложив их в первой главе, я могу воздержаться от дальнейшего рассмотрения этого вопроса.

Обсуждение проявлений «очеловеченных переживаний» осталось бы весьма неполным, если бы мы не изложили суть явления, подспудно присутствующего в основе обсуждаемых здесь понятий. Речь идет о трансценденции. Термин «трансценденция» традиционно используется в религиозном контексте и относится к выходу за пределы человеческих измерений, с тем чтобы достичь переживания божественного. Такое определение трансценденции совершенно оправданно в теистической системе. С нетеистической точки зрения можно сказать, что понятие Бога было поэтическим символом для обозначения акта выхода из темницы собственного ego и достижения свободы на путях открытости и соотнесенности с миром. Если мы говорим о трансценденции в нетеистическом смысле, в понятии Бога нет нужды. Впрочем, такова же и психологическая реальность. Основа для любви, нежности, сострадания, заинтересованности, ответственности и тождественности заключается как раз в том, чтобы быть, а не иметь, а это означает превзойти ego. Это означает позволить вашему ego покинуть вас, дать вашей алчности удалиться; опустошить себя, чтобы заново наполнить; обеднить себя, чтобы стать богатым.

В своем желании выжить физически мы подчиняемся биологическому импульсу, запечатленному в нас с самого зарождения живой материи и переданному нам через миллионы лет эволюции. Желание жить «помимо сферы выживания» – это творение исторического человека – его альтернатива отчаянию и несостоятельности.

Кульминацией обсуждения «очеловеченных переживаний» является утверждение, что свобода – это качество полностью очеловеченного бытия. Насколько мы превосходим сферу физического выживания, настолько нами уже не движут ни страх, ни бессилие, ни нарциссизм, ни зависимость и т. п., настолько мы выше принуждения. Любовь, нежность, разум, интерес, целостность и тождественность – все они дети свободы. Политическая свобода – это условие человеческой свободы лишь настолько, насколько она способствует развитию специфически человеческого. Политическая свобода в отчужденном обществе становится несвободой, поскольку вносит свой вклад в дегуманизацию человека.

6. Ценности и нормы

До сих пор мы не касались одного из основополагающих элементов положения, в котором оказался человек. Я имею в виду потребность человека в ценностях, направляющих его поступки и чувства. Конечно, обычно существует разрыв между тем, что человек считает своими ценностями, и действительными ценностями, которыми он руководствуется и которые им не осознаются. В индустриальном обществе официально признанными, осознанными ценностями являются религиозные и гуманистические: индивидуальность, любовь, сострадание, надежда и т. п. Но для большинства людей эти ценности стали проявлениями идеологии и не оказывают реального воздействия на мотивацию человеческого поведения. Бессознательные ценности, служащие непосредственными мотивами человеческого поведения, – это ценности, порожденные социальной системой бюрократизированного индустриального общества, то есть собственность, потребление, общественное положение, развлечения, сильные ощущения и пр. Расхождение между осознанными и неэффективными ценностями, с одной стороны, и неосознанными и действенными – с другой, опустошает личность. Вынужденный действовать не так, как его учили и приверженность к чему он исповедует, человек начинает испытывать чувство вины, подозрительность к себе и другим. Это то самое несоответствие, которое подметило наше молодое поколение и против которого заняло бескомпромиссную позицию.

Как официально признанные ценности, так и фактически существующие не лишены структурности; они образуют иерархию, в которой некоторые высшие ценности определяют все прочие как необходимые для реализации первых соотносительные понятия. Специфически человеческие переживания, которые мы обсудили, развиваясь, формируют систему ценностей в рамках психодуховной традиции Запада, Индии и Китая на протяжении последних четырех тысяч лет. Пока эти ценности покоились на откровении, они были обязательны для тех, кто верил в источник откровения, под которым, насколько это относится к Западу, подразумевается Бог. (Ценности буддизма и даосизма основаны не на откровении верховного существа. Конкретнее говоря, в буддизме ценности выводятся из наблюдения за основным условием человеческого существования – страданием, из признания алчности его источником и из признания путей преодоления алчности, то есть «восьмеричного пути». По этой причине буддийская иерархия ценностей доступна каждому, не имеющему никаких иных предпосылок, кроме рационального мышления и подлинно человеческого опыта.) Применительно к Западу встает вопрос, может ли иерархия ценностей, представленная западной религией, иметь какое-либо иное основание, нежели Божественное откровение.

Среди моделей, не принимающих Божественный авторитет за основу ценностей, мы находим в итоге следующие.

1. Полный релятивизм, провозглашающий, что все ценности – дело вкуса каждого человека, за пределами которого у них нет никаких оснований. Философия Сартра в основе своей не отличается от такого релятивизма, поскольку свободно избранный человеком проект может быть чем угодно, а значит, и высшей ценностью, коль скоро он подлинный.

2. Другое представление о ценностях состоит в признании того, что ценности присущи обществу. Защитники этой позиции исходят из предпосылки, согласно которой выживание любого общества с его собственной социальной структурой и противоречиями должно быть высшей целью для всех членов его и, следовательно, нормы, способствующие выживанию данного общества, – это высшие ценности и обязательны для каждого индивида. С этой точки зрения этические нормы тождественны социальным, а социальные нормы служат увековечению данного общества, включая его несправедливости и противоречия. Очевидно, что правящая обществом элита использует все имеющиеся в ее распоряжении средства для того, чтобы придать социальным нормам, на которых покоится ее власть, видимость священных и универсальных, изображая их то как результат Божественного откровения, то как принадлежность человеческой природы.

3. Еще одно представление о ценностях – это представление о биологически имманентных ценностях. Доводы некоторых представителей этого направления мысли сводятся к тому, что такие переживания, как любовь, преданность, групповая солидарность, коренятся в соответствующих чувствах животных: человеческая любовь и нежность рассматриваются как ведущие свое происхождение от материнского отношения к детенышам у животных; солидарность – как коренящаяся в групповой сплоченности, характерной для многих животных видов. Многое можно сказать в защиту этой точки зрения, однако она не отвечает на вопрос критиков о различии между человеческой нежностью, солидарностью и другими «очеловеченными переживаниями» и тем, что наблюдается у животных. Аналогии, проводимые такими авторами, как Конрад Лоренц, далеко не убедительны. Признание биологически имманентной системы ценностей часто приводит к результатам, прямо противоположным обсуждаемой здесь гуманистически ориентированной системе. В хорошо известной разновидности социал-дарвинизма эгоизм, конкуренция и агрессивность представлены как высшие ценности, поскольку они будто бы составляют главные принципы, на которых покоятся выживание и эволюция видов.

Система ценностей, соответствующая точке зрения, выраженной в этой книге, основана на том, что Альберт Швейцер назвал «благоговением перед жизнью». Ценным и благим считается все, что содействует более полному развертыванию специфически человеческих способностей и что поддерживает жизнь. Отрицательным или плохим является все, что подавляет жизнь и парализует внутреннюю активность человека. Все нормы великих гуманистических религий – буддизма, иудаизма, христианства, ислама – или великих философов-гуманистов, начиная с досократиков и кончая современными мыслителями, представляют собой специфическую разработку этого общего принципа ценностей. Преодоление собственной алчности, любовь к ближнему, поиск истины (в отличие от некритического знания фактов) – вот цели, общие всем гуманистическим философским и религиозным системам Запада и Востока. Человек смог открыть эти ценности только по достижении определенного социального и экономического уровня развития, оставлявшего ему достаточно времени и сил для размышлений исключительно о том, что находится по ту сторону чисто физического выживания. Но с тех пор, как этот пункт был достигнут, ценности утвердились, а до некоторой степени вошли в практику совершенно несопоставимых обществ – от мыслителей иудейских племен до философов греческих городов-государств и Римской империи, теологов средневекового феодального общества, мыслителей Возрождения, философов Просвещения, вплоть до таких мыслителей индустриального общества, как Гете, Маркс, а в наше время – Эйнштейн и Швейцер. Нет сомнений в том, что в данной фазе индустриального общества претворение в жизнь указанных ценностей все больше затрудняется именно потому, что овеществленный человек почти не ощущает в себе жизни, вместо этого следуя принципам, запрограммированным для него машиной.

Подлинная надежда на победу над дегуманизированным обществом-мегамашиной во имя построения гуманного индустриального общества предусматривает в качестве условия, что в жизнь будут привнесены традиционные ценности и появится общество, в котором возможны любовь и целостность.

Заявив о том, что ценности, которые я назвал гуманистическими, заслуживают уважения и внимания благодаря тому, что они единодушно приняты во всех высших формах культуры, я должен задать вопрос, существует ли объективное научное подтверждение, заставляющее думать или, по крайней мере, внушающее мысль о том, что существуют нормы, которые должны мотивировать нашу частную жизнь и которым следует быть руководящими принципами всех планируемых нами социальных инициатив и видов деятельности.

Ссылаясь на ранее сказанное в этой главе, смею утверждать, что действенность норм основывается на условиях человеческого существования. Человеческая личность составляет систему, отвечающую хотя бы одному минимальному требованию: избежать сумасшествия. Но раз это требование выполнено, у человека есть выбор. Он может посвятить свою жизнь накоплению или производству, любви или ненависти; тому, чтобы быть, или тому, чтобы иметь, и т. д. Не важно, что он выбирает; все равно он создает структуру характера с одной доминирующей ориентацией и прочими, с необходимостью вытекающими из нее. Законы человеческого существования ни в коем случае не ведут к установлению одного набора ценностей в качестве единственно возможного. Они приводят к выбору, и нам предстоит решать, какой из альтернатив отдать предпочтение перед другими.

Но разве мы считаем вопрос решенным, когда говорим о «высших» нормах? Кто решает, что выше? Ответ на этот вопрос будет легче дать, если мы начнем с рассмотрения нескольких конкретных альтернатив. Если человека лишить свободы, он станет либо покорным и безжизненным, либо неистовым и агрессивным. Если он скучает, он станет пассивным и безразличным к жизни. Если его низвели до уровня перфокарты, он утратит свою оригинальность, созидательность, интересы. Если я преувеличиваю одни факторы, я соответственно преуменьшаю другие.

Тогда встает вопрос, какие из этих возможностей считать предпочтительными: оживленную, радостную, заинтересованную, деятельную, миролюбивую структуру характера или безжизненную, тупую, незаинтересованную, пассивную, агрессивную.

Важно признать, что мы имеем дело со структурами и не можем выбирать предпочтительные для нас части из одной структуры и комбинировать их с предпочтительными частями другой структуры. То, что наша общественная жизнь, как, впрочем, и индивидуальная, структурно оформлены, сужает наш выбор до выбора между структурами, а не между отдельными чертами, порознь или в комбинации. Действительно, большинство людей хотели бы быть напористыми, способными к конкурентной борьбе, максимально преуспевающими на рынке, всеми любимыми и в то же самое время нежными, любящими, целостными личностями. Или на социальном уровне людям понравилось бы общество, в котором максимально развито материальное производство и потребление, военная и политическая мощь и в то же самое время которое поддерживает мир, культуру и духовные ценности. Подобные идеи нереальны, а «прекрасные» человеческие черты в такой смеси служат обычно прикрытием уродливых сторон действительности. Стоит человеку признать, что ему предстоит выбор между различными структурами, причем ясно осознать, какие структуры «действительно возможны», как трудность выбора значительно уменьшается и почти не остается сомнений относительно того, какую систему ценностей предпочесть. Люди с различной структурой характера окажутся сторонниками системы ценностей, соответствующей их характеру. Так, жизнелюбивый человек примет решение в пользу жизнеутверждающих ценностей, любитель омертвелости – в пользу омертвляющих ценностей. Те, кто занимает промежуточную позицию, постараются избежать явного выбора или в конце концов сделают выбор в соответствии с господствующими силами в структуре своего характера.

Даже если бы можно было объективно доказать, что одна система ценностей превосходит все прочие, практически мы бы немногого достигли. Объективное доказательство вовсе не показалось бы неотразимым тем, кто не согласен с системой ценностей, превосходство которой признано большинством; кто не согласен с ней из-за того, что она противоречит требованиям, коренящимся в структуре его характера.

Тем не менее беру на себя смелость утверждать, главным образом по теоретическим соображениям, что к объективным нормам можно прийти, если исходить из одной предпосылки: желательно, чтобы живая система развивалась и производила максимум жизненности и внутренней гармонии, которые субъективно воспринимаются как благополучие. Рассмотрение системы Человек может показать, что жизнелюбивые нормы больше содействуют росту и усилению системы, тогда как некрофильские нормы содействуют дисфункции и патологии. Тогда оправданность норм вытекала бы из того, насколько успешно они содействуют оптимальному развитию и благополучию и сводят к минимуму болезненные отклонения.

В действительности большинство людей колеблется между различными системами ценностей и поэтому никогда не развивается полностью в том или ином направлении. У них нет ни особых добродетелей, ни особых пороков. Как Ибсен превосходно выразил это в «Пер Гюнте», они похожи на стершуюся монету. У человека нет самости, он нетождествен себе, но он боится сделать это открытие.

Глава V
Шаги по гуманизации технологического общества

1. Общие посылки

Поскольку нам предстоит теперь рассмотреть возможность гуманизации индустриального общества в том виде, как оно сложилось в ходе второй промышленной революции, надо начать с рассмотрения тех институтов и методов, которые нельзя уничтожить ни по экономическим, ни по психологическим причинам без того, чтобы наше общество полностью не распалось. Это следующие элементы: 1) крупномасштабная централизованная организация, сформировавшаяся в последние десятилетия в правительстве, деловом мире, университетах, больницах и пр. Процесс централизации все еще продолжается, и вскоре почти все основные виды целесообразной деятельности будут осуществляться крупными системами; 2) проистекающее из централизации широко разветвленное планирование внутри каждой системы; 3) кибернетизация, то есть кибернетика и автоматика в роли главного теоретического и практического принципа контроля с компьютером в качестве наиважнейшего элемента автоматики.

Но не только на этих трех элементах придется здесь задержаться. Есть еще один элемент, проявляющийся во всех социальных системах: система Человек. Как я указал раньше, это не значит, будто человеческая природа неподатлива; это означает, что она допускает лишь ограниченное количество потенциальных структур и ставит нас перед некоторыми установленными альтернативами. Применительно к технологическому обществу наиважнейший выбор состоит в следующем: если человек пассивен, бесчувствен, если ему скучно, а мозг его развит односторонне, он проявляет патологические симптомы, такие как тревога, подавленность, обезличенность, безразличие к жизни, насилие. Действительно, как писал Роберт Дэвис в одной из проницательных своих статей, «далеко зашедшая вовлеченность в кибернетизированный мир нарушает душевное здоровье» [98]. Важно подчеркнуть этот момент, ибо большинство планирующих инстанций обращаются с человеческим фактором как с чем-то таким, что могло бы приспособиться к любым условиям, не причиняя себе никакого вреда.

Открывающиеся перед нами возможности немногочисленны и определимы. Первая возможность – продолжать двигаться в избранном нами направлении. Это привело бы к таким нарушениям целостной системы, что результатом их стала бы либо термоядерная война, либо серьезная человеческая патология. Вторая возможность состоит в попытке изменить это направление с помощью силы или насильственной революции. Это привело бы к крушению всей системы, а в результате – к насилию и жестокой диктатуре. Третья возможность заключается в гуманизации системы таким образом, чтобы она служила целям благополучия и развития человека, другими словами, движению его жизни. В таком случае основные элементы второй промышленной революции останутся в неприкосновенности. Вопрос в том, можно ли это сделать и какие шаги надо предпринять для этого.

Вряд ли нужно уверять читателя в том, что в мои намерения не входит предоставлять «план», который бы показал, как достигнуть поставленной цели. Этого нельзя сделать не только потому, что это невозможно сделать в столь короткой книге, но и потому, что это потребовало бы многих исследований, выполнить которые можно было бы только совместными усилиями компетентных и озабоченных людей. Я собираюсь обсудить лишь наиболее важные, на мой взгляд, шаги: 1) планирование, включающее в себя систему Человек и основанное на нормах, вытекающих из исследования оптимального функционирования человеческого существа; 2) активизация индивида путем вовлечения простых людей в сферу деятельности и ответственности через замену нынешних методов отчужденной бюрократии методом гуманистического направления; 3) замена модели потребления на такую, при которой потребление содействует активизации и отбивает охоту к «пассивизации» [99]; 4) появление новых форм психической и духовной ориентации и преданности, равнозначных религиозным системам прошлого.

2. Гуманистическое планирование

Продолжая начатое в главе III обсуждение планирования, я хочу снова заявить, что любое планирование направляется ценностными суждениями и нормами, независимо от того, осознают это составители планов или нет. Это верно и для планирования с помощью компьютера: и отбор фактов, вводимых в компьютер, и программирование включают в себя ценностные суждения. Если я хочу до предела увеличить экономическую производительность, то и используемые мною факты, и программа отличаются от тех, какими они были бы, если бы я захотел до предела улучшить благополучие человека, осмысливаемое в таких терминах, как радость, заинтересованность в труде и пр. В последнем случае учитываются другие факты и программа – другая.

Здесь возникает ряд серьезных вопросов: как можно получить хоть какое-нибудь знание о человеческих ценностях, если не останавливаться на традиционных, которые утвердились, по крайней мере, благодаря общему согласию или же признаются делом личного вкуса или пристрастия? В главе IV я сослался на то, что состояние человеческого благополучия можно описать эмпирически и объективно, как и состояние неблагополучия; условия, способствующие благополучию, можно установить так же, как и условия, ведущие к неблагополучию, причем и физические, и духовные. Изучение системы Человек позволит привести к принятию объективно обоснованных ценностей, опирающихся на то, что они ведут к оптимальному функционированию системы. Если мы осознаем возможные альтернативы, гуманистические нормы, по крайней мере, были бы приняты большинством нормальных людей как предпочтительные по сравнению с противоположными им.

Каким бы ни был источник действенности гуманистических норм, общую цель гуманизированного индустриального общества можно определить так: изменение социальной, экономической и культурной жизни нашего общества таким образом, чтобы оно стимулировало развитие человека и содействовало его жизнеутверждению, вместо того чтобы уродовать его; чтобы оно активизировало индивида, вместо того чтобы делать его пассивно воспринимающим; чтобы наши технологические возможности обслуживали развитие человека. Если этому предстоит свершиться, нам надо сохранить контроль над экономической и социальной системой. Решения должна принимать человеческая воля под руководством разума и стремления к оптимальному жизнеутверждению.

Какова процедура гуманистического планирования с учетом этих общих целей? Компьютеры должны стать функциональной частью жизненно ориентированной социальной системы, а не раковой опухолью, начинающей разрушать систему и в конце концов убивающей ее. Машины или компьютеры должны стать средствами для осуществления целей, установленных разумом и волей человека. Ценности, определяющие отбор фактов и влияющие на программирование компьютера, необходимо выводить из знания человеческой природы, ее всевозможных проявлений, оптимальных форм ее развития и реальных потребностей, благоприятствующих такому развитию. Это значит, что человек, а не техника должен стать основным источником ценностей; критерием же всего планирования должно стать оптимальное человеческое развитие, а не максимальное производство [100]. Помимо этого, планирование в области экономики надо распространить на всю систему; впоследствии и систему Человек надо интегрировать в целостную социальную систему. В качестве осуществляющего планирование человеку необходимо осознать роль человека как части целой системы. Так как человек – единственное живое существо, осознающее себя, человек как создатель и исследователь системы должен сделать себя целью анализируемой системы. Это означает, что знания о человеке, о его природе и о реальных возможностях ее проявлений должны стать одними из основных данных для социального планирования.

Все сказанное до сих пор о планировании опиралось на теоретическое допущение, что составители планов в основном руководствуются стремлением к оптимальному благосостоянию общества и входящих в него индивидов. К сожалению, на практике нельзя делать подобного допущения. (Разумеется, я говорю не о том, что думают составители планов о собственной мотивации. Подобно большинству людей, они считают свои побуждения разумными и моральными. Большинство нуждается в такой рационализации [в идеологическом оправдании] своих действий частично затем, чтобы поддержать в себе чувство моральной правоты, частично затем, чтобы ввести в заблуждение других людей относительно их подлинной мотивации.) На уровне государственного планирования личные интересы политиков нередко служат помехой их собственной целостности, а значит, и их способности к гуманистическому планированию. Уменьшить эту опасность можно лишь с помощью гораздо более активного участия граждан в процессе принятия решений и отыскания путей и методов, с помощью которых государственное планирование контролировалось бы теми, для кого оно предпринимается [101].

Следует ли тогда в дальнейшем сократить государственное планирование, а большинство планов, включая и планирование в общественном секторе, оставить на долю крупных корпораций? Аргументы в пользу этой идеи сводятся к тому, что крупные корпорации не обременены старомодными процедурами и не зависят от колебаний политического давления; что они больше преуспели в системном анализе, в незамедлительном внедрении исследований в технику; что люди, управляющие ими, более объективны, поскольку им не приходится каждые несколько лет бороться в предвыборных кампаниях за право продолжать свою работу. Особенно важно то, что, будучи сейчас одним из наиболее быстро прогрессирующих видов деятельности, управление и системный анализ наводят на мысль, что они способны привлечь многие из наиболее перспективных умов не только с точки зрения их интеллекта, но и с точки зрения того, каким им видится человеческое благополучие. Эти и многие другие аргументы звучат убедительно, однако они сомнительны с учетом двух ключевых моментов. Первый: корпорация работает ради прибыли; и хотя ее заинтересованность в прибыли значительно видоизменилась по сравнению с погоней за прибылью предпринимателя XIX века, все-таки она частенько служит помехой высшим интересам общества. Второй: частная корпорация не подвержена даже тому незначительному контролю, которому подвергается правительство в демократической системе. (Если бы кто-то возразил, заявив, что корпорацию контролирует рынок, то есть косвенно – потребитель, он не учел бы то обстоятельство, что вкусами и желаниями потребителя в значительной мере манипулирует корпорация.) Вера в мудрость и добрую волю управляющих – недостаточная гарантия того, что большинство будет планировать исходя не из безликой технической осуществимости, а во имя развития человека. Именно потому, что традиционно настроенные управляющие лишены не столько доброй воли, сколько воображения и видения человеческой жизни в целом, они даже более опасны с точки зрения гуманистического планирования. В самом деле, их личностная порядочность повышает их устойчивость к сомнениям относительно методов планирования. Именно поэтому я не разделяю оптимизма, выраженного Джоном Кеннетом Гэлбрейтом и другими. Я предлагаю, чтобы планирование в корпорациях тоже подвергалось контролю как со стороны правительства, так и со стороны независимых органов, состоящих из тех, кто является объектом планирования [102].

3. Активизация человека и высвобождение его энергии

Из всего сказанного в предыдущих главах о человеке следует, что основное требование для его благополучия – это быть активным, то есть продуктивно развивать все свои способности; что одна из наиболее патогенных черт нашего общества – это тенденция делать человека пассивным, лишая его возможности активно участвовать в делах общества, на предприятии, где он работает, а фактически, хотя это менее заметно, и в своих личных делах. Такой «пассивизацией» человек частично обязан «отчужденно-бюрократическому» подходу, используемому на всех централизованных предприятиях.

Гуманистический и отчужденно-бюрократический подходы

Как это часто бывает, в данном вопросе люди сталкиваются с ложной дихотомией, происходящей от подмены понятий. Они полагают, что им предстоит выбирать между анархистской системой, лишенной всякой организации и контроля, и, с другой стороны, каким-то видом бюрократии, типичной как для современной индустриальной, так и в еще большей степени для советской системы. Но эта альтернатива – всего лишь одна из многих. У нас есть и другие варианты. Вариант, который я имею в виду, это выбор между «гуманистически-бюрократическим», или «гуманистически-управленческим» [103]подходом и «отчужденно-бюрократическим», с помощью которого мы сейчас ведем наши дела.

Отчужденно-бюрократическую процедуру можно охарактеризовать различными способами. Прежде всего это однонаправленная система; приказы, предложения, планы исходят с верха пирамиды и направляются к низу. Индивидуальной инициативе нет места. Личности – это «случаи», благополучные или медицинские, какой бы референтной системой мы ни пользовались; это случаи, которые можно записать на компьютерную карту, проигнорировав те индивидуальные черты, которые составляют разницу между «личностью» и «случаем».

Наша бюрократическая система является безответственной в том смысле, что не «отвечает» на нужды, взгляды, запросы индивида. Безответственность ее тесно связана с характеристикой человека как случая, становящегося «объектом» бюрократии. Нельзя отвечать на запросы случая, но можно – на запросы личности. Безответственность бюрократа имеет еще один аспект, бывший в течение долгого времени признаком бюрократии. Чувствуя себя частью бюрократической машины, бюрократ чаще всего не хочет брать ответственность на себя, то есть не хочет принимать решения, за которые его можно было бы критиковать. Он старается избегать принятия любых решений, коль скоро они не сформулированы ясно соответствующими правилами, а при наличии сомнений он отсылает человека к другому бюрократу, который, в свою очередь, делает то же самое. Каждому, кто имел дело с бюрократической организацией, известно, как гоняют от одного бюрократа к другому и как иногда после многих усилий человек оказывался у той самой двери, в которую он вошел с самого начала и за которой его даже не выслушали, исключая, правда, тот особый случай, когда бюрократы слушают, иногда любезно, иногда нетерпеливо, но почти всегда со смешанным отношением собственной беспомощности, безответственности и чувства превосходства над «ходатайствующим» субъектом. Наша бюрократическая система дает индивиду почувствовать, что он ничего не может ни предпринять, ни организовать без помощи бюрократической машины. В результате она парализует инициативу и порождает глубокое чувство бессилия.

Какова природа «гуманистического управления» и каковы его методы?

Основной принцип системы гуманистического управления состоит в том, что, несмотря на громоздкость предприятий, централизованное планирование и кибернетизацию, индивидуальный участник отстаивает свои права перед управляющими, обстоятельствами и машинами и перестает быть бессильной частичкой, не принимающей активного участия в процессе. Только благодаря подобному утверждению своей воли можно высвободить энергию индивида и восстановить его душевное равновесие.

Тот же самый принцип гуманистического управления можно выразить следующим образом: в то время как у отчужденной бюрократии вся власть нисходит сверху вниз, в гуманистическом управлении это улица с двусторонним движением; «объекты» [104]принятого наверху решения реагируют в соответствии с собственной волей и озабоченностью; их ответ не только достигает вершины пирамиды принимающих решения, но и заставляет их реагировать в свою очередь. «Объекты» принятия решений имеют право бросить вызов принимающим решения. Такой вызов первым делом нуждался бы во введении правила, согласно которому если бы достаточное количество «объектов» потребовало, чтобы соответствующая бюрократия (на любом уровне) ответила на вопросы, объяснила свои действия, то принимающие решения выполнили бы это требование.

К этому моменту в голове читателя наверняка накопится столько возражений против упомянутых предложений, что лучше уж мне обсудить их прямо здесь, если я не хочу лишиться внимания читателя к тому, что дальше изложено в этой главе. Сначала я займусь вопросом управления предприятиями.

Первое возражение, возможно, коснется того, что активное участие «объектов» вряд ли совместимо с эффективным централизованным управлением и планированием. Такое возражение вполне вероятно: а) поскольку нет неопровержимых доводов в пользу того, что нынешняя система отчужденной бюрократии патогенна; б) если подразумевать только испытанные и доказанные методы и шарахаться в сторону от требующих воображения новых решений; в) если настаивать на том, что, даже если бы удалось найти новые методы, от принципа максимальной эффективности нельзя отказываться даже на время. Однако если прислушаться к предложенным в этой книге соображениям и признать наличие смертельной опасности для всей системы нашего общества, заключенной в бюрократических методах, то эти возражения оказываются совсем не такими уж неопровержимыми, как они представляются тем, кого устраивает функционирование нашей нынешней системы.

Точнее говоря, если признать наличие трудностей, но не начинать с убеждения, будто они непреодолимы, проблемы придется рассматривать конкретно и подробно. Здесь также можно прийти к выводу, что дихотомия между максимальной централизацией и полной децентрализацией отнюдь не обязательна, что можно обратиться к представлению об оптимальной централизации и оптимальном участии простых людей. Оптимальная централизация представляла бы собой такую степень централизации, которая необходима для эффективной широкомасштабной организации и планирования; оптимальное участие было бы таким, которое не мешает централизованному управлению, но допускает оптимум ответственного участия. Такая формулировка, очевидно, чересчур обща и не подходит в качестве основы для немедленного принятия мер. Если проблема подобной значимости возникает в связи с приложением научных знаний к технике, это не обескураживает инженера; он признает необходимость исследования, которое приведет к решению проблемы. Но поскольку мы имеем дело с человеческими проблемами, трудности способны отбить охоту у большинства людей или побудить их решительно признать, что «этого нельзя сделать».

Действительно, в решении технических проблем наше воображение и инициатива беспредельны, но когда мы имеем дело с человеческими проблемами, наше воображение в высшей степени ограниченно. Почему так? Напрашивается ответ: в области наук о человеке мы не располагаем такими знаниями, как в естественных науках и в технике. Но такой ответ неубедителен. Почему у нас нет необходимых знаний? Или, ближе к делу, почему мы не применяем те знания, которые имеем? Без дальнейшего изучения ничего доказать нельзя, однако я убежден, что найти практическое решение вопроса о сочетании оптимальной централизации и оптимальной децентрализации не столь трудно, как найти техническое решение проблемы космического путешествия. Действительный ответ на вопрос, почему не осуществлены подобные исследования, заключается в том, что, с учетом наших нынешних приоритетов, заинтересованность в поисках более приемлемых для человека решений в области социальной организации весьма слаба. Тем не менее, подчеркивая необходимость исследований, не стоит забывать о том, что в последние десятилетия проведено значительное количество экспериментальных исследований и дискуссий по этим проблемам. Как в области экспериментальной психологии, так и в науке об управлении можно встретить ряд ценных теоретических обсуждений и экспериментов.

В другом возражении, часто сочетающемся с предыдущим, говорится, что до тех пор, пока на политическом уровне имеет место эффективный контроль за принятием решений, нет нужды активно участвовать в делах корпорации, поскольку за ней будут должным образом надзирать законодательная и исполнительная власти. В этом возражении не учтено то, что сегодня правительство и корпорации настолько тесно переплелись, что трудно сказать, кто кого контролирует; к тому же решения правительства не находятся под эффективным контролем граждан. Но даже если бы активное участие граждан в политической жизни имело место в достаточной мере, как здесь предлагается, корпорация сама по себе должна быстро реагировать на волеизъявление не только своих участников, но и широкой общественности, поскольку решения корпорации воздействуют и на нее. Если прямого контроля над корпорацией не будет, правительству будет очень трудно осуществлять власть над частным сектором системы.

Следующее возражение укажет на то, что предложенная здесь двойная ответственность за принятие решений станет источником бесконечных трений между верхами и «объектами», и в силу этой психологической причины окажется неэффективным. Рассуждая о проблеме абстрактно, мы, видимо, сочтем ее труднопреодолимой, но согласившись на подобные изменения, мы скорее всего обнаружим, что возникшие в результате конфликты не столь уж остры и неразрешимы, как они кажутся, если смотреть на них абстрактно. В конце концов управляющие заинтересованы в исполнении решений точно так же, как и участники производства. Поскольку бюрократ становится «уязвимым», то есть начинает реагировать на желания и заявления подчиненных ему, обе стороны окажутся скорее заинтересованы в решении этих проблем, нежели в сохранении своих позиций, будь то позиция авторитета или возражающего ему. То, что такое возможно, показал ряд университетов в Соединенных Штатах и за границей, где почти не осталось трений между администрацией и студентами с тех пор, как участие студентов в управлении официально признано. То же самое продемонстрировали югославская система рабочего самоуправления и опыт множества кооперативных движений по всему миру.

Если бы на смену отчужденной бюрократической модели пришла гуманистическая, это неизбежно привело бы к смене представления о том, что такое успешно работающий управляющий. Защитный тип личности, цепляющийся за бюрократическую маску, боящийся быть уязвимым и прямо и открыто предстать перед людьми, оказался бы в невыгодном положении. Кроме того, если бы изменился метод управления, преуспевал бы человек с богатым воображением, неустрашимый и отзывчивый. Эти соображения показывают, насколько ошибочно говорить, будто некоторые методы управления нельзя изменить, потому что управляющие «не пожелали бы и не смогли бы их изменить». Здесь упущено именно то, что новые методы создали бы иной принцип отбора управляющих. Это не означает, будто на смену большинству нынешних управляющих придут управляющие нового типа. Нет сомнения в том, что существует много людей, которые в рамках нынешней системы не в состоянии найти применение своей способности реагировать и которые смогут это сделать, как только система предоставит им подобный шанс.

Среди возражений против идеи активного участия индивида в производстве, в котором он занят, пожалуй, наиболее популярно утверждение о том, что в свете нарастающей кибернетизации рабочее время индивида станет столь коротким, а время, посвященное досугу, – столь длительным, что отпадет надобность в активизации индивида по месту работы, зато в свободное время она будет осуществляться в достаточной степени. Я считаю, что эта мысль основана на ошибочном представлении о человеческом существовании и труде. Даже при самых благоприятных технологических условиях человеку приходится брать на себя ответственность за производство пищи, одежды, жилья и прочих необходимых вещей. А значит, он вынужден трудиться. Даже если большую часть физического труда возьмут на себя машины, человеку все равно надо принимать участие в процессе обмена между ним и природой. Только если бы человек был бестелесным существом или ангелом, не обладающим физическими потребностями, труд полностью бы исчез. Нуждаясь в освоении природы, в организации и управлении процессами материального производства, распределения, социальной организации, преодоления природных катаклизмов, человек не может сидеть сложа руки, предоставив всему идти своим чередом. Может быть, труд в технологическом обществе и перестал быть «проклятием», однако идиллическое состояние, при котором человеку уже не приходится заботиться о материальных нуждах, – это технологическая фантазия. Не в том ли будет состоять решение проблемы, что, как предсказывает Бжезинский, только элита получит привилегию трудиться, тогда как большинство будет занято потреблением? Действительно, это могло бы стать решением проблемы, но при этом большинство было бы низведено до положения рабов, которые, как это ни парадоксально, превратились бы в безответственных и бесполезных паразитов, тогда как только свободные люди имели бы право жить полной жизнью, включающей в себя труд. Если человек пассивен в процессах производства и организации, он будет так же пассивен и в свободное время. Если он отказывается от ответственности и участия в процессе поддержания жизни, он приобретет пассивную роль и во всех прочих сферах и будет зависеть от тех, кто о нем заботится. Как это происходит, мы уже видим сегодня. У человека больше свободного времени, чем раньше, но большинство людей демонстрируют на досуге внутреннюю пассивность, навязанную им системой отчужденного бюрократизма. Свободное время по большей части проводится созерцательно или потребительски; оно редко бывает выражением внутренней активности.

Один пример может прояснить то, что я стараюсь доказать, – забота о здоровье. Представляется вполне вероятным, что многие функции медицины, такие как диагностика, лечение, выписка рецептов и пр., может взять на себя компьютер. Однако весьма сомнительно, чтобы компьютер смог заменить сугубо индивидуализированный осмотр, который способен произвести хороший врач, например учесть в процессе осмотра выражение глаз или лица – того, что невозможно свести к количественным показателям или перевести на прагматический язык. В полностью автоматизированной системе выдающиеся достижения медицины будут утрачены [105]. Но помимо этого, индивид будет настолько полно подготовлен к тому, чтобы подчиняться машинам, что утратит способность активно и ответственно заботиться о собственном здоровье. Он будет прибегать к «службе здоровья», как только у него возникнет медицинская проблема; он утратит способность наблюдать за собственным организмом, распознавать изменения и предписывать самому себе средства, хотя бы такие простые, как соблюдать диету или делать полезные упражнения.

Если бы человек освободился от обязанности нести ответственность за функционирование системы производства и управления, он превратился бы в совершенно беспомощное существо, лишенное уверенности в себе и зависимое от машины и обслуживающих ее специалистов. Он был бы не только неспособен активно использовать свободное время, но стоило бы плавному функционированию системы оказаться под угрозой, и его постигла бы катастрофа.

В этой связи надо упомянуть еще один момент, причем очень важный. Даже если бы машины смогли взять на себя весь труд, все планирование, все организационные решения, включая все проблемы, связанные со здоровьем, они все равно неспособны разрешить проблемы, возникшие между человеком и человеком. В сфере межличностных отношений, человеческих суждений, отзывчивости, ответственности и решений машина не в состоянии заменить действующего человека. Есть такие, кто, подобно Маркузе, думает, будто в кибернетизированном «нерепрессивном» обществе, полностью удовлетворенном материально, не осталось бы места таким человеческим конфликтам, которые представлены в греческой или шекспировской драме или в великих романах. Я могу понять, что полностью отчужденные люди способны видеть будущее человеческое существование таким образом, но я боюсь, что они скорее выражают этим собственную эмоциональную ограниченность, нежели действительные возможности будущего. Допускать, что проблемы, конфликты и трагедии между человеком и человеком исчезнут, если не останется материально неудовлетворенных потребностей, – это детская греза наяву.

Для активного участия в делах страны, государства и общества в целом, как и в делах крупных корпораций, потребовалось бы создать группы межличностного общения, в которых велись бы дискуссии, осуществлялся бы процесс обмена информацией и принятия решений. Прежде чем обсуждать структуру подобных групп во всех видах централизованных предприятий и в области принятия политических решений соответственно, давайте посмотрим, какими характеристиками должны обладать такие группы межличностного общения.

Во-превых, число участников должно быть ограничено до такой степени, чтобы поддерживать непосредственный контакт в ходе обсуждения и не допускать пустой риторики и демагогического воздействия. Когда люди регулярно встречаются и хорошо знают друг друга, они начинают чувствовать, кому можно доверять, а кому – нет, кто настроен созидательно, а кто – нет, и в процессе участия возрастает их собственное чувство ответственности и уверенности в себе.

Во-вторых, каждой группе должна предоставляться объективная и надежная информация, позволяющая каждому человеку составить относительно ясное и точное представление по основным вопросам.

Проблема адекватной информации преподносит нам ряд трудностей, вынуждающих нас несколько отступить от темы. Действительно ли вопросы, с которыми мы имеем дело во внешней и внутренней политике или в управлении корпорацией, настолько сложны и специальны, что только высококвалифицированный специалист способен разобраться в них? Если бы дело обстояло именно так, нам пришлось бы признать, что демократический процесс, традиционно понимаемый как участие граждан в принятии решений, больше уже неосуществим; далее нам пришлось бы признать, что законодательная функция конгресса устарела. Отдельно взятый сенатор или представитель наверняка не имеет тех специальных знаний, которые считаются необходимыми. Сам президент, похоже, зависит от того, какие советы подает ему группа высококвалифицированных специалистов, поскольку в его обязанности не входит разбираться в проблемах такой сложности, что они оказываются выше понимания знающих и образованных граждан. Короче говоря, если бы предположение о непреодолимой сложности и трудности информации было верным, демократический процесс стал бы пустой формой, прикрывающей то, что управление находится в руках технических специалистов. То же самое было бы справедливо и в отношении процесса управления. Если бы управляющие высшего ранга оказались не в состоянии разобраться в слишком сложных технических проблемах, по которым они вынуждены принимать решения, им просто пришлось бы соглашаться с решениями технических экспертов.

Мысль о том, будто информация стала настолько трудной и сложной, что лишь высокоспециализированные эксперты могут овладеть ею, в значительной мере навеяна тем обстоятельством, что в естественных науках достигнута такая степень специализации, что чаще всего лишь несколько ученых способны понять, над чем работает их коллега в данной области. К счастью, большая часть сведений, необходимых для принятия решений в политике и управлении, по трудности и специализированности стоят на порядок ниже. В самом деле, компьютеризация уменьшает трудности, потому что компьютер может создать различные модели и показать различные результаты, соответствующие предпосылкам, использованным в программировании. Давайте рассмотрим в качестве примера американскую внешнюю политику в отношении советского блока. Оценка зависит от анализа планов и намерений советского блока, его целей и гибкости в следовании этим целям, особенно от того, насколько он стремится избегать катастроф. Разумеется, то же самое относится к американской, китайской, германской и прочим внешним политикам, а также к планам и намерениям американской внешней политики как она есть или как ее может понять оппонент. Беру на себя смелость утверждать, что основные факты доступны каждому, кто поддерживает свою информированность, читая имеющиеся в его распоряжении новости. (Правда, лишь немногие газеты, вроде «Нью-Йорк таймс», дают всю необходимую информацию, да и те иной раз допускают предубежденность в отборе материала; однако это дело поправимое, к тому же не касается существенных вопросов.) Благодаря фактам информированный, критически мыслящий гражданин способен получить базисную информацию, нужную ему для того, чтобы составить представление по фундаментальным вопросам.

Широко распространено мнение, будто наши знания страшно неадекватны, раз мы лишены доступа к секретной информации. Думаю, что такой взгляд переоценивает важность секретной информации, не говоря уж о том, что сведения, предлагаемые секретными службами, зачастую полностью ошибочны, как в случае с вторжением на Кубу. Большую часть информации, нужной нам для того, чтобы понимать намерения других стран, можно получить путем тщательного рационального анализа их структуры и их официальных документов, если только аналитики не склонны поддаваться эмоциям. Ряд блестящих образцов анализа Советского Союза, Китая, истоков холодной войны и т. д. можно найти в работах ученых, не имевших в своем распоряжении секретной информации. Дело в том, что чем меньше человек доверяет углубленному критическому анализу имеющихся сведений, тем больше он требует секретной информации, которая частенько превращается в жалкую подмену анализа. Я не отрицаю того, что здесь есть проблема; секретные данные военной разведки, поставляемые наверх для принятия решений по таким вопросам, как новое местонахождение ракет, ядерные взрывы и т. п., могут оказаться чрезвычайно важными. Тем не менее, если у человека сложилось адекватное представление о целях и затруднениях другой страны, как правило, такая информация, особенно ее оценка, имеет второстепенное значение по сравнению с общим анализом. Я хочу доказать не то, что секретная информация не важна, а то, что тщательный критический анализ имеющихся данных создает возможность со знанием дела обосновать компетентное мнение. Следует добавить, что остается открытым вопрос о том, действительно ли нужно поддерживать режим секретности на столь широкую область, как в том стремится уверить нас политическая и военная бюрократия. Прежде всего потребность в секретности соответствует желаниям бюрократии, ибо помогает поддерживать иерархию различных уровней, характеризующихся доступом к различным видам секретной информации в области безопасности. Она также увеличивает власть, поскольку в каждой социальной группе, начиная с первобытных племен и кончая сложной бюрократической системой, обладание секретами побуждает владеющих ими представляться наделенными особой магической силой, а следовательно, и превосходством над обычными людьми. Но помимо этих соображений надо всерьез задаться вопросом, действительно ли секретность информации создает такие преимущества (обе стороны знают, что некоторые из их «секретов» так или иначе становятся известны другой стороне), которые окупают производимый ею социальный эффект – подрыв доверия со стороны граждан и членов законодательной и исполнительной власти (за вычетом крайне незначительного числа тех, кому доступны «высшие секреты»), и всё для того, чтобы выполнить свою роль по принятию решений. Может быть, дело обернется так, что военные и дипломатические преимущества, добытые ценой секретности, окажутся меньше, чем потери для нашей демократической системы.

Возвращаясь от этих отступлений к проблеме информации в группах межличностного общения, мы должны спросить: а) как передать необходимую информацию той группе, для которой она нужна, и б) как может наша система образования усилить способность студента к критическому мышлению, вместо того чтобы делать его потребителем информации. Вряд ли стоило бы вдаваться в подробности того, как можно передать нужный вид информации. Достаточно заинтересованный в решении этой задачи человек не встретит особых препятствий при разработке соответствующих методов.

Второе необходимое условие функционирования групп межличностного общения – это полемика. По мере взаимного узнавания членами группы полемика будет утрачивать язвительный и лозунговый характер и будет из спора превращаться в диалог между человеческими существами. Хотя всегда будут существовать фанатики, более или менее больные и просто глупые люди, не способные принимать участие в такого рода полемике, можно создать такую атмосферу, которая без всякого принуждения сведет на нет воздействие подобных людей внутри группы. Для возможности диалога существенно важно, чтобы каждый член группы не только старался поменьше занимать оборонительную позицию и побольше проявлять открытости, но также чтобы он старался скорее понять, что имеет в виду другой человек, нежели то, в какую форму облекает он свою мысль. В любом продуктивном диалоге каждый участник должен помочь другому прояснить его мысль, а не заставлять его отстаивать формулировки, относительно которых он, не исключено, и сам сомневается. Диалог всегда предполагает взаимное прояснение позиций, а часто даже лучшее понимание другого, нежели самого себя.

В конечном счете информация и полемика остались бы безрезультатными и бесплодными, если бы группа не имела права принимать решения и если бы эти решения не переводились в реальную плоскость той общественной сферы, к которой они принадлежат. Если верно, что для того, чтобы действовать, человек сначала должен подумать, так же верно и то, что если у человека нет возможности действовать, его мышление хиреет, теряет свою силу.

Невозможно составить план того, какие решения были бы вынуждены принимать группы межличностного общения на предприятиях. Очевидно, сам процесс информирования и обсуждения имеет воспитательное значение и изменяет участвующих в нем людей. Значит, вначале они, вероятнее всего, будут принимать больше неверных решений, чем по прошествии многих лет практики. Отсюда следует, что область принятия решений должна расширяться по мере того, как люди учатся думать, вести полемику, давать оценки. Вначале их решения, возможно, ограничивались бы правом требовать от соответствующих чиновников объяснять принятые решения, представлять требуемую информацию, а также правом выдвигать проекты планов, правил, законов для рассмотрения их органами, принимающими решения. Следующим шагом было бы право добиваться пересмотра решений квалифицированным большинством голосов. В конце концов группы межличностного общения получили бы право утверждать с помощью голосования фундаментальные принципы деятельности, тогда как обстоятельное претворение в жизнь этих принципов осталось бы в основном делом управленческого персонала. Решения групп межличностного общения включались бы в общий процесс принятия решений, дополняя принцип централизованного планирования принципом контроля и проявления инициативы со стороны «объектов». В процессе принятия решений следовало бы также представить и интересы потребителя.

Расширение профсоюзного движения в обрабатывающей промышленности представляло собой шаг в указанном направлении. События последних десятилетий, к сожалению, отвратили эти организации от их исходных широких социальных целей. Ныне они обеспечивают меры рабочего контроля за внутренними условиями производства, однако сфера их деятельности обычно недалеко выходит за рамки таких вопросов, как зарплата, рабочее время, осуществление некоторых видов работ. К тому же все они слишком часто шли негуманными бюрократическими путями, поэтому нуждаются в реорганизации, если собираются выполнить свое обязательство по вовлечению всех своих членов в активную деятельность.

Приведем несколько примеров того, какие основополагающие проблемы следовало бы обсуждать в группах межличностного общения. Так, на фабрике ее участники обсуждали бы следующие основные проблемы, по которым необходимо принимать решения: ход производства, изменения в техническом оснащении производства, условия труда, обеспечение участников жильем, надзор со стороны рабочих и служащих и т. д. Следовало бы распланировать всевозможные способы действий и ясно изложить доводы как «за», так и «против» каждого из вариантов.

Группам межличностного общения следовало бы стать участниками всех сфер деятельности, будь то бизнес, образование или здравоохранение. Группы-участницы действовали бы на различных участках производства и занимались бы проблемами именно этого участка. Если же обсуждение касается вопросов, связанных с предприятием в целом, его можно было бы провести по группам, решения которых затем обобщить. Еще раз отмечаю, что речь не о деталях этого вида организации, поскольку разработка деталей требует большого количества экспериментов.

Что верно относительно участия во всех видах производства, то верно и применительно к политической жизни. В современном национальном государстве с его размерами и сложностью идея выражения воли народа низведена до соперничества между различными партиями и профессиональными политиками, большинство которых во время выборов приспосабливают свою программу к тому, что, как подсказывают опросы, принесет им голоса, а будучи избранными, действуют, сообразуясь с оказываемым на них с разных сторон давлением, среди которых воля избирателей – всего одна, и лишь немногие действуют в соответствии со знанием дела, со своей озабоченностью и своими убеждениями.

Как бы то ни было, существует поразительная корреляция между образованностью и политическими взглядами голосующих. Наименее знающие избиратели больше склоняются к иррациональным, фанатичным решениям, тогда как более образованные проявляют тенденцию к решениям более реалистичным и разумным. В силу того, что по многим причинам ограничивать всеобщее право голоса в пользу образованных людей и невозможно, и нежелательно, а также в силу того, что демократическая форма общества превосходит авторитарную, практически не оставляющую надежды на то, что философы станут правителями, для процесса демократии в отдаленной перспективе остается единственный шанс: приспособиться к условиям XX века с помощью политического процесса, в ходе которого избиратели приобретут информированность, заинтересованность и озабоченность проблемами своего общества, подобно тому как члены городского собрания озабочены проблемами своего города. Развитие средств коммуникаций может оказать в этом большую помощь.

Короче говоря, эквивалент городскому собранию, осуществимый в технологическом обществе, мог бы быть следующим: создать нечто вроде нижней палаты, составленной из многих тысяч групп размером в городское собрание, которые были бы хорошо информированы, которые бы обсуждали и принимали решения относительно принципов политических действий. Их решения образовали бы новый элемент в существующей системе проверки и уравновешивания, а компьютерная техника позволила бы очень быстро произвести обобщение решений, принятых участниками этих городских собраний. По мере роста политического образования они все больше становились бы частью процесса принятия решений на национальном и государственном уровне. Поскольку эти собрания опирались бы на информированность и полемику, их решения основательно отличались бы от данных плебисцита или опроса общественного мнения.

Однако непременным условием самой возможности подобных изменений является возвращение власти в Соединенных Штатах тем органам, на которые по конституции возложена ответственность за осуществление власти в различных сферах. Существует угроза, что военно-промышленный комплекс возьмет на себя многие функции законодательных и исполнительных органов. Сенат в значительной мере утратил свою роль законодателя во внешней политике (в которой благодаря отважным и изобретательным усилиям сенатора Фулбрайта, председателя сенатской комиссии по международным делам, было спасено все, что только можно). Вооруженные силы стали больше влиять на формирование политики. Принимая во внимание размер бюджетных ассигнований на оборону, не приходится удивляться тому, что министерство обороны, а также ЦРУ, действующие без эффективного контроля со стороны других частей правительственной системы, постараются еще больше распространить свое влияние. Хотя это можно понять, это представляет серьезную опасность для нашей демократической системы – опасность, которую можно отвратить, только если часть избирателей твердо выразит свое намерение подтвердить собственное волеизъявление [106].

Возвращаясь теперь от политических и экономических проблем к проблемам культуры, мы обнаруживаем, что ей нужны сходные изменения: от пассивно потребительской культуры перейти к культуре активного участия. Здесь не место вдаваться в подробности, но большинство читателей поймут разницу между, скажем, зрелищным искусством (уподобленным зрелищу в спорте) и деятельным искусством, представленным в малых театральных группах, в группах танцев, музыки, чтения и прочих формах.

Тот же самый вопрос, существующий в связи с противопоставлением зрелищного и деятельностного искусства, применим и к преподаванию. Наша система образования, внешне столь впечатляющая из-за количества обучающихся в колледже, в качественном отношении отнюдь не впечатляет. В общем-то образование сведено к инструменту общественного преуспевания или, в лучшем случае, к использованию знаний для практического приложения в конкретной области человеческой жизнедеятельности, посвященной «добыванию пищи». Даже преподавание гуманитарных наук обходится отчужденной «мозговой» формой, хоть и выдержано отнюдь не в авторитарном стиле французской системы. Неудивительно, что лучшие умы учащихся наших колледжей буквально «сыты по горло», ибо их пичкают знаниями, а не стимулируют учиться. Их не удовлетворяет интеллектуальная пища, которую они по большей части получают, хотя, к счастью, и не во всех случаях, и, пребывая в этом настроении, они склонны отбрасывать все традиционные, описанные в литературе ценности и идеи. Выражать недовольство этим просто бесполезно. Надо изменить условия, а изменения могут произойти, только если на место разрыва между эмоциями, переживаниями и мыслями придет новое единство сердца и ума. Этого нельзя сделать, прочитав и сотню великих книг, то есть путем общепринятым и не требующим воображения. Это можно осуществить, только если сами учителя перестанут быть бюрократами, скрывающими за своей ролью бюрократических раздатчиков знаний отсутствие жизненности, если они станут, говоря словами Толстого, «соучениками своих студентов». Если студент не в силах осознать, какое место в его собственной жизни и в жизни его общества занимают проблемы философии, психологии, социологии, истории, антропологии, то лишь наиболее одаренные обратят внимание на подобные курсы. В результате видимое богатство наших усилий в области образования превращается в ширму, за которой скрывается полное игнорирование наивысших достижений культуры в истории цивилизации. Требования студентов всего мира участвовать в управлении университетами и в составлении учебных планов – это лишь более поверхностные симптомы требования сменить способ образования. Если бюрократия в системе образования не поймет этого сигнала, она утратит уважение студентов, а в конечном счете и всего остального населения. Если же она, напротив, станет «уязвимой», открытой, отзывчивой на запросы студентов, это принесет ей в награду чувство удовлетворения и радости, какие сопровождают осмысленную деятельность [107]. Гуманизация образования, конечно, относится не только к высшему образованию, она начинается с детского сада и начальной школы. То, что этот метод можно применять даже при обучении грамоте бедных крестьян и обитателей трущоб, продемонстрировано большими успехами методов обучения грамоте, которые изобрел и применил проф. Фрейер в Бразилии, а теперь и в Чили.

Завершая обсуждение вопроса об участии групп межличностного общения, я убедительно прошу читателя не задерживаться на рассмотрении достоинств выдвинутых мною детальных предложений. Я их привел просто как иллюстрации принципа участия, а вовсе не потому, что считаю, будто любое из высказанных предложений само по себе дает наилучшее решение. Чтобы подробно написать о различных возможностях создания групп-участниц, потребовался бы по меньшей мере еще один том, который стал бы одним из многих, написанных другими на эту тему.

Предложенный метод активизации через участие имеет целью заново вдохнуть жизнь в демократический процесс. Он основан на убеждении, что американская демократия должна укрепляться и обновляться, в противном случае она зачахнет, ибо не может оставаться неподвижной.

4. Гуманизированное потребление

Чтобы активизировать человека в технологическом обществе, требуется еще один шаг, столь же важный и трудный, как и замена отчужденной бюрократической структуры системой гуманистического управления. И вновь хочу попросить читателя рассматривать следующие предложения только как иллюстрации желательных возможностей, а не как точно определенные цели и методы.

Вплоть до сегодняшнего дня наша промышленная система следовала принципу, согласно которому все без исключения, чего хочется человеку, надо признать, а обществу надлежит по возможности удовлетворять все человеческие желания. Исключений из этого правила не так уж много, например некоторые законы, ограничивающие или даже запрещающие потребление спиртных напитков, вопреки желанию пить столько, сколько ему хочется; еще более строгие законы против приема наркотиков, когда даже обладание наркотиком вроде марихуаны (степень вредности которой все еще оспаривается) сурово наказывается; мы также ограничиваем продажу и экспонирование так называемой порнографии. Больше того, законодательным актом о пищевых продуктах и лекарствах у нас запрещена торговля вредоносными продуктами. В этих областях существует выраженное в законах штатов и федеральных законах общее согласие насчет того, что есть желания, вредные для человека, и выполнять их не следует, несмотря на то что человек страстно стремится их удовлетворить. Хотя кто-то может возразить, заявив, что так называемая порнография не представляет реальной угрозы и к тому же тайная похоть не менее эффективно возбуждает сексуальное сладострастие, чем порнография, признано, что есть пределы свободы удовлетворять субъективные желания. Однако эти ограничения в основном покоятся всего на двух принципах: озабоченности тем, что это вредно для организма, и исчезающих пережитках пуританской морали. Пришло время начать рассматривать в целом проблему субъективных потребностей и того, является ли их существование достаточным основанием для их выполнения. Пришло время поставить под вопрос и рассмотреть общепринятое правило, согласно которому надо удовлетворять все потребности, не спрашивая ни об их происхождении, ни об их воздействии.

В поисках адекватного решения мы встречаемся с двумя серьезными препятствиями. Первое – это интересы промышленных кругов, чье воображение воспламеняется наличием слишком большого количества отчужденных людей, не способных подумать о том, что изделия промышленности должны помогать человеческому существу становиться активнее, а не пассивнее. Помимо этого, в промышленности знают, что с помощью рекламы можно создавать потребности и страстные желания с прицелом на будущее, так что если продолжать действовать безопасным методом, порождая потребности и продавая продукты для их удовлетворения, то риск потерять прибыль невелик.

Другая трудность заключается в определенном понимании свободы, приобретающем все возрастающее значение. Важнейшим проявлением свободы в XIX веке была свобода вкладывать и использовать собственность любым сулящим прибыль способом. Поскольку управление предприятиями осуществлялось их собственниками, стяжательские устремления побуждали их подчеркивать свободу использования и вложения капитала. В середине XX века у большинства американцев собственность невелика, хотя относительно большое число людей владеют значительными состояниями. Средний американец работает по найму и довольствуется относительно небольшими сбережениями, как наличными, так и вложенными в акции, облигации или страхование жизни. Свобода помещения капитала не представляется ему первостепенной проблемой, и даже для большинства людей, имеющих средства на покупку акций, это своего рода азартная игра, в которой они либо пользуются советами консультантов по капиталовложениям, либо просто полагаются на совместные инвестиционные фонды. Но подлинное чувство свободы находится сегодня в иной сфере – в сфере потребления. В этой сфере каждый, за исключением живущих ниже установленных стандартов, переживает свободу потребителя.

Здесь мы имеем дело с индивидом, бессильным оказать влияние – сверх установленных границ – на дела государства или предприятия, на котором он работает. У него есть начальник, у его начальника тоже есть начальник и у начальника его начальника тоже есть начальник. В результате остается очень мало людей, у которых нет начальника и которые не подчиняются программе управленческой машины, частью которой они являются. Но какова же власть человека в качестве потребителя? Существует масса видов сигарет, зубной пасты, мыла, дезодорантов, радиоприемников и телевизоров, фильмов и телепрограмм и т. д. и т. п. И все они добиваются его благосклонности. Все они – «к его услугам». Он волен предпочесть одно другому и забывает, что, в сущности, между ними нет разницы. Свобода отдать предпочтение своему любимому товару порождает ощущение могущества. Человек, бессильный в человеческом отношении, становится могущественным в качестве покупателя и потребителя. Можно ли попробовать ограничить это ощущение могущества, ограничив свободу выбора в потреблении? Представляется разумным допустить, что это можно сделать только при одном условии: если вся атмосфера общества изменится, позволив человеку стать более активным и заинтересованным как в индивидуальных, так и в общественных делах и меньше нуждаться в том, чтобы эта фальшивая свобода царствовала на рынке [108].

Попытка поставить под вопрос модель неограниченного потребления сталкивается еще с одной трудностью. Принудительное потребление компенсирует тревогу. Как я уже указал раньше, потребность в этом типе потребления проистекает из чувства внутренней пустоты, безнадежности, душевной сумятицы, напряженности. Поглощая предметы потребления, индивид убеждается в том, что «он есть» как таковой. Если сократить потребление, тревога в значительной мере вышла бы наружу. Попытка противодействовать нарастающему беспокойству вылилась бы в нежелание сокращать потребление.

Самый красноречивый пример этого механизма можно найти в том, как люди относятся к потреблению сигарет. Невзирая на хорошо известную опасность для здоровья, большинство продолжает потреблять сигареты. Не потому ли, что люди скорее согласятся рано умереть, чем откажутся от удовольствия? Анализ позиции курильщиков показывает, что это по большей части так называемая «рационализация». Потребление сигарет успокаивает затаенную тревогу и ослабляет напряженность, и люди готовы рисковать своим здоровьем, лишь бы не оказаться лицом к лицу со своим беспокойством. Если же значимость качества жизни повысится по сравнению с сегодняшним днем, многие бросят курить или перестанут увлекаться чрезмерным потреблением, и не ради физического здоровья, а потому, что, только глядя в лицо собственным тревогам, они смогут найти пути более продуктивной жизни. (Между прочим, большинство побуждений к удовольствиям, коль скоро они навязаны извне, включая секс, имеют своей причиной не желание удовольствия, а желание избежать тревоги.)

Проблему ограничения потребления так трудно оценить потому, что даже в изобильном обществе Соединенных Штатов удовлетворены не все бесспорно законные потребности. Это относится по меньшей мере к 40 % населения. Как же можно думать о сокращении потребления, пока не достигнут уровень оптимального потребления? Отвечая на этот вопрос, следует руководствоваться двумя соображениями: первое – что обеспеченная часть общества уже достигла точки вредоносного потребления; второе – что еще до того, как будет достигнут уровень оптимального потребления, нацеленность на все возрастающее потребление порождает алчность, при которой человек не только хочет того, чтобы его законные потребности были удовлетворены, но мечтает о нескончаемом росте желаний и их удовлетворения. Другими словами, идея неограниченного подъема кривой производства и потребления вносит значительный вклад в увеличение пассивности и алчности у индивида еще до того, как достигнут пик потребления.

Несмотря на эти соображения, я считаю, что превращение нашего общества в такое, которое служило бы жизни, должно изменить потребление, а следовательно, косвенно и модель производства нынешнего индустриального общества. Очевидно, что такое изменение произойдет не в результате бюрократических распоряжений, а как следствие изучения информации обсуждения и принятия решений частью населения, достаточно образованной, чтобы осознать различие между жизнеутверждающими и жизнеотрицающими видами потребностей.

Первым шагом в данном направлении стали бы исследования, которые, насколько мне известно, никогда всерьез не проводились, – исследования различий между этими двумя видами потребностей. Группа психологов, социологов, экономистов и представителей общественности, выражающих интересы потребителей, предприняла бы изучение потребностей, «очеловеченных» в том смысле, что они содействуют развитию человека, радостному восприятию жизни, и тех искусственно созданных потребностей, внушенных и распропагандированных промышленностью, с тем чтобы найти рынок для выгодного помещения капитала. Как и во многих других случаях, трудность вопроса состоит не столько в определении различий между этими двумя типами потребностей и некоторых промежуточных типов, сколько в самом факте его постановки, что при всей чрезвычайной важности вопроса окажется возможным только тогда, когда обществоведы начнут заниматься человеком, вместо того чтобы оправдываться ссылками на необходимость спокойного функционирования нашего общества и на собственную роль в качестве его апологетов.

В этом пункте можно предложить одно соображение общего характера относительно понятия счастья. Термин «счастье» имеет долгую историю, и здесь не место вникать в смысл этого понятия, начиная с момента его возникновения в греческом гедонизме и кончая современным его употреблением. Пожалуй, достаточно будет сказать, что то, что большинство людей переживает сегодня как счастье, в действительности является состоянием полного удовлетворения своих желаний, не важно, каких по качеству. Если понимать его в этом смысле, оно утрачивает существенные свойства, приданные ему греческой философией, а именно: счастье – это состояние исполнения не столько чисто субъективных потребностей, сколько потребностей, имеющих объективную ценность с точки зрения целостного существования человека и его потенций. Было бы лучше, если бы мы думали о радости и напряженной жизненности, нежели о счастье. Не только в иррациональном обществе, но и в наилучшем из всех обществ тонко чувствующий человек не в силах удержаться от глубокой грусти по поводу неотвратимых трагедий жизни. И радость, и грусть – неизбежные переживания чувствительного, полного жизни человека. Счастье в нынешнем значении обычно предполагает внешнее довольство от состояния пресыщения, а не то, что неизбежно сопровождает полноту человеческих переживаний. Можно сказать, что «счастье» – это отчужденная форма радости.

Как же может произойти изменение в способе потребления и производства? Для начала вполне вероятно, что многие индивиды проэкспериментируют с изменениями модели потребления. До некоторой степени в малых группах это уже сделано. Дело здесь не в аскетизме или бедности, а в противоположности жизнеутверждающего потребления и жизнеотрицающего. Различие между ними можно провести, только осознав, что такое жизнь, что такое внутренняя активность, что стимулирует человека, а что наоборот. Платье, предмет искусства, дом, – все это можно отнести и к одной категории, и к другой. Сшитое по моде платье, свидетельствующее о заинтересованности в прибыли портных и персонала, занятого рекламой, совершенно отлично от платья красивого, привлекательного, соответствующего личному выбору и вкусу. Ряд портных, возможно, хотели бы продавать свою продукцию женщинам, предпочитающим носить то, что им нравится, а не то, что им навязывают. То же самое относится и к произведениям искусства, и к прочим видам эстетического наслаждения. Если они утратят свою функцию в качестве символов общественного положения или вложения капитала, чувство прекрасного получит шанс вновь развернуться. Ушло бы тогда все способствующее излишествам и просто лени. Изменилось бы значение личного автомобиля, если бы из символа социального статуса он превратился просто в полезное средство передвижения. Разумеется, больше не было бы основания покупать новую машину через каждые два года, и промышленность оказалась бы вынужденной внести некоторые глубокие изменения в производство. Выражаясь кратко, до настоящего времени потребитель разрешал промышленности и даже приглашал ее промывать ему мозги или управлять им. У потребителя есть шанс осознать свою власть над промышленностью, развернувшись на 180 градусов и заставляя промышленность производить то, что ему нужно; в противном случае, производя то, что он отвергает, она понесет ощутимые убытки. Пора уже наступить революции потребителя против господства промышленности. Она вполне осуществима и имеет далеко идущие последствия, если только промышленность не захватит контроль над государством и не навяжет своего права манипулировать потребителем.

Говоря о «революции потребителя», я не имею в виду, что потребитель сочтет корпорацию своим врагом, которого надо уничтожить. Я имею в виду, что потребитель потребует от корпорации реагировать на его желания и что управляющие начнут отвечать на этот вызов. Обвинения не помогут прояснить или улучшить ситуацию. Как управляющие, так и потребители – части единой отчужденной системы; они скорее ее узники, чем творцы. Управляющие склоняются к тому, чтобы обольщать потребителя состоянием внутренней пассивности, но пассивная роль привлекательна для потребителя: ведь как легко поддаться соблазну. Сопротивление основным изменениям присутствует с обеих сторон, но и желание требующих воображения перемен, новых творческих решений, желание высвободить энергию тоже присутствует у обеих сторон.

Следующей мерой стало бы законодательное ограничение нынешних методов рекламы. Вряд ли этот момент нуждается в пояснении. Он относится к почти что гипнотизирующему, иррациональному рекламированию, распространившемуся в последние десятилетия. На него можно было бы воздействовать с помощью элементарного закона, подобного тому, что требует от производителей сигарет ставить на своей продукции предупреждение об опасности для здоровья [109], или подобного тем федеральным законам, что запрещают одурачивающую, вводящую в заблуждение рекламу в торговле между штатами, и особенно лживую рекламу продуктов питания, медикаментов и косметики [110]. Есть ли вероятность, что такой закон будет принят вопреки совместным усилиям рекламной индустрии, газет, телевидения, радио и, конечно, той части промышленных кругов, для которых гипнотизирующее рекламирование – важная сторона их планирования и производства? Это зависит от определенных изменений в нашем демократическом процессе и главным образом просто от того, есть ли у граждан возможность получить информацию, обсудить эту проблему и поспорить о ней, а также от того, что выше – власть граждан или власть лобби и тех членов конгресса, что находятся под его влиянием.

А как быть с переориентацией производства? Допустим, лучшие специалисты и просвещенное общественное мнение пришли к выводу, что производство одних предметов потребления предпочтительнее, чем других, в интересах населения в целом. Можно ли в рамках нашей конституции ограничивать свободу предприятия производить то, что наиболее выгодно или что меньше всего нуждается в предвидении, экспериментировании или смелости? С точки зрения закона это не представляло бы особой проблемы. Если в XIX веке такое изменение, возможно, потребовало бы национализации промышленности, сегодня этого можно достичь с помощью законов, не требующих изменений в конституции. Можно было бы содействовать производству «полезных» вещей и препятствовать производству бесполезных и вредных с помощью законов о налогах, поощряющих те отрасли промышленности, которые согласны приспособить свое производство к модели здорового общества вместо модели «прибыль любой ценой». Правительство могло бы воздействовать на соответствующее производство с помощью ссуд или в некоторых случаях с помощью государственных предприятий, прокладывающих путь частной инициативе, пока не подтвердится вероятность прибыльного вложения капитала.

Помимо всего прочего, как подчеркивал ряд авторов, особенно Джон Кеннет Гэлбрейт, немаловажно увеличивать капиталовложения в общественный сектор по сравнению с частным. Инвестиции в общественный сектор, включающий в себя общественный транспорт, жилищное строительство, школы, парки, театры и т. п., имеют двоякое достоинство: во-превых, выполняются потребности, соответствующие жизнеутверждению и развитию человека; во-вторых, проявляется чувство солидарности вместо личной жадности и зависти, а значит, и соперничества с другими.

Заметки о потреблении подводят нас к последнему пункту, на котором я хотел бы остановиться в этой связи, – соотношению между доходом и трудом. Как и многие другие общественные системы прошлого, наше общество одобрило принцип «кто не работает, тот не должен есть». (Русский коммунизм возвел этот старый принцип в заповедь «социализма», слегка перефразировав его.) Проблема не в том, выполняет ли человек социальные обязанности, внося свой вклад в общее благо. В самом деле, в тех культурах, где явно или неявно принята эта норма, богатый человек, которому работать необязательно, оказался бы изъятым из этого правила, а джентльмена определяли бы как человека, которому нет необходимости работать, чтобы жить в достатке. Проблема в том, что каждое человеческое существо имеет неотчуждаемое право жить, безотносительно к тому, выполняет оно свой общественный долг или нет. Труд и прочие социальные обязанности следовало бы сделать достаточно привлекательными, чтобы человеку захотелось принять на себя долю социальной ответственности, но не стоит принуждать его к этому под угрозой голода. Если же применить последнее положение, обществу не понадобится делать работу привлекательной и подстраивать свою систему к человеческим потребностям. Правда, во многих обществах прошлого диспропорция между количеством населения и наличным техническим оснащением производства не позволяла обходиться без того, что фактически является принудительным трудом.

В изобилующем товарами индустриальном обществе такой проблемы нет, однако даже представители средних и высших классов в страхе потерять работу вынуждены следовать нормам, лежащим в основе индустриальной системы. Наша индустриальная система не дает им слишком уж отклоняться от курса. Если они теряют работу из-за того, что у них нет «правильного настроя» – имеется в виду, что они слишком независимы, придерживаются нестандартного мнения, женаты «не на той женщине», – им будет очень трудно найти работу того же уровня, а получение работы похуже предполагает, что они и их семьи почувствуют собственную приниженность, они теряют «новых друзей», приобретенных, пока шли в гору; они боятся, что жены презирают их, а дети перестают их уважать.

Чего я хочу здесь добиться, так это поддержать принцип, согласно которому человек имеет неотъемлемое право на жизнь – право, к которому неприложимы никакие условия и которое предполагает право получать основные необходимые для жизни продукты, право на образование и медицинское обслуживание; он имеет право на то, чтобы с ним обращались так же хорошо, как владелец собаки или кошки обращается со своими домашними животными, которым ничего не приходится «доказывать», чтобы их покормили. Если бы только этот принцип был принят, если бы мужчина, женщина или юноша могли быть уверены, что, что бы они ни сделали, их материальному существованию ничто не угрожает, сфера человеческой свободы безмерно расширилась бы. Принятие этого принципа также побудило бы человека изменять свой род занятий или профессию, использовав год или больше на подготовку к новой, более подходящей для него деятельности. Обычно большинство людей принимает решение относительно своей карьеры в таком возрасте, когда у них еще нет ни опыта, ни возможности правильно рассудить, какой род деятельности ближе всего им по духу. Пожалуй, годам к тридцати с лишним у них откроются глаза на то, что уже слишком поздно начинать заниматься тем видом деятельности, который, как теперь они знают, составил бы правильный выбор. К тому же ни одной женщине в случае несчастливого брака не пришлось бы оставаться замужем просто из-за того, что у нее нет необходимых средств, чтобы подготовить себя к работе, обеспечивающей ей средства к жизни. Ни одному служащему не пришлось бы принимать условия, неприятные или принижающие его, если бы он знал, что, пока он ищет работу, более соответствующую его наклонностям, он не умрет с голоду. Ни пособие по безработице, ни вспомоществование ни в коем случае не разрешат этой проблемы. Как признано многими, используемые здесь бюрократические методы до такой степени унизительны, что люди боятся, как бы не оказаться в той части населения, которая получает пособие, и этого страха достаточно, чтобы лишить их свободы не соглашаться на определенные условия труда.

Как можно было бы реализовать этот принцип? Ряд экономистов предложил в качестве решения «ежегодный гарантированный доход» (называемый иногда «подоходным налогом наоборот») [111]. Ежегодный гарантированный доход определенно должен быть ниже наименьшего заработка, чтобы не возбуждать гнева и негодования у тех, кто работает. Если же он призван гарантировать умеренную, но все же достаточную материальную основу, нынешний уровень зарплаты пришлось бы заметно поднять. Установить прожиточный минимум для умеренного, но достаточного материального обеспечения на минимальном уровне сегодняшнего дня вполне осуществимо. Каждый, кого привлекают более приличные условия жизни, был бы волен добиваться более высокого уровня потребления.

По свидетельству некоторых экономистов, ежегодный гарантированный доход мог бы послужить важным регулятором нашей экономики. «В чем мы нуждаемся, – пишет Айерс, – так это в некотором приспособлении, способном навсегда стать обычной чертой индустриальной экономики, от которой требуется идти в ногу с постоянно возрастающим предложением товаров. Гарантия основного дохода для всех членов общества вне зависимости от заработка работающих, подобно тому как выплаты по социальному страхованию гарантированы сегодня всем людям старше 72 лет, обеспечила бы ощутимый прирост спроса, в чем экономика все более отчаянно нуждается» [112].

В статье о гарантированном доходе и традиционной экономике Мино Левенштейн говорит: «Даже если экономист настроен традиционно, он скорее, чем кто-либо другой, должен суметь пересмотреть свой анализ механизмов выбора, чтобы увидеть, насколько ограничен этот механизм, хоть он и необходим. Как и в случае с многочисленными предложениями относительно нового мышления, понятие гарантированного дохода следует приветствовать еще до того, как оно понадобится, чтобы стать программой действий, поскольку оно бросает вызов теории» [113].

Принципу ежегодного гарантированного дохода приходится наталкиваться на возражение, что человек ленив и ни за что не станет работать, если устранить принцип: либо труд, либо голод. В действительности же такое предположение неверно. Как показывает несметное количество свидетельств, человек от рождения склонен к активности, а лень – патологический симптом. В системе «принудительного труда», где почти не уделяется внимания его привлекательности, человек стремится избежать его хотя бы ненадолго. Когда социальная система в целом изменится так, что обязанность трудиться будет избавлена от принуждения и угроз, лишь меньшинство, состоящее из больных людей, будет упорно предпочитать ничегонеделание. Вполне возможно, некоторое число людей предпочло бы некое подобие монастырской жизни, полностью посвятив себя внутреннему саморазвитию, созерцанию или учебе. Если уж Cредние века могли позволить себе допустить жизнь в монастыре, то наше богатое технологическое общество, конечно же, имеет для этого гораздо больше возможностей. Но стоило бы нам ввести бюрократические методы, вынуждающие человека доказывать, что он действительно «правильно использует» свое время, как целостность принципа была бы нарушена.

Существует особая разновидность принципа гарантированного дохода, привносящая в него важный момент, хотя скорее всего в настоящее время его не примут. Я имею в виду принцип, согласно которому необходимый минимум для достойной жизни обеспечивается не на денежной основе, а с помощью бесплатных товаров и услуг. Мы приняли этот принцип для начальной школы, как, впрочем, не надо платить и за воздух, которым мы дышим. Можно было бы начать распространять этот принцип на все высшее образование, сделав последнее полностью бесплатным, предоставив стипендию каждому студенту, чем обеспечивался бы свободный доступ к образованию. Мы бы также могли распространить этот принцип в другом направлении, а именно: сделать бесплатными основные продукты потребления, начав, пожалуй, с бесплатного хлеба и транспорта. В конце концов его можно было бы распространить на все продукты, составляющие минимальную материальную основу достойной жизни. Нет нужды добавлять, что такое предвидение выглядит фантастически применительно к ближайшему будущему. Но для гораздо более развитого состояния общества оно разумно как с экономической, так и с психологической точек зрения.

Прежде чем порекомендовать многим богатым американцам начать отстраняться от бесконечного и все более неразумного роста потребления, требуется по крайней мере короткий комментарий с чисто экономическим обоснованием подобного предложения. Вопрос прост. Возможно ли технически и экономически, чтобы экономика осталась сильной и стабильной без повышения уровня потребления?

В этом отношении американское общество не представляется таким уж изобильным по меньшей мере для 40 % его населения, да и значительная часть остальных 60 % потребляет вовсе не чрезмерно. Значит, на данный момент вопрос не в том, чтобы ограничить рост производства, а в том, чтобы переориентировать потребление. Тем не менее надо поставить вопрос о том, есть ли такая точка, в которой производство стабилизировалось бы, коль скоро достигнут установленный законом уровень потребления для всего населения, каким бы он ни был (включая производство в помощь бедным странам), но с учетом увеличения производства, связанного с ростом населения; или же по экономическим соображениям мы должны преследовать цель безостановочного роста производства, что означает и рост потребления?

Экономистам и плановикам необходимо начать изучать проблему, хотя в данный момент она не кажется такой уж срочной с практической точки зрения. Ибо до тех пор, пока наше планирование ориентируется на безостановочное увеличение производства, наше мышление и экономическая практика испытывают влияние этой цели. Это важно уже для решения относительно уровня ежегодного роста производства. Цель максимального роста принимается как догма, без возражений, что вызвано безотлагательностью нужд, а также квазирелигиозным принципом считать целью жизни неограниченный подъем производства, именуемый «прогрессом», – индустриальный вариант царства небесного.

Интересно заметить, что и раньше политэкономы XIX века ясно видели, что экономический процесс все увеличивающегося производства – это лишь средство для достижения цели, а не цель в себе. Раз был достигнут приличный уровень материальной жизни, у них появились надежда и ожидание, что производительная энергия будет переориентирована на подлинно человечное развитие общества. Им было чуждо стремление к производству все большего количества материальных благ как конечной и всеобщей цели жизни. Джон Стюарт Милль писал: «Уединенность – в смысле часто бывать одному – существенно важна как для углубленной медитации, так и для глубины характера; уединение на лоне красоты и великолепия природы – это источник мыслей и устремлений, не только благотворных для индивида, но без которых общество вряд ли смогло бы обойтись. Однако не такое уж удовольствие доставляет созерцание мира, в котором не осталось места для самопроизвольной активности природы; в котором каждый клочок земли подвергся обработке, позволяющей увеличить количество пищи для людей; в котором каждый цветущий пустырь или природное пастбище вспаханы, все четвероногие и птицы, не одомашненные на пользу человеку, истреблены как его соперники в борьбе за пропитание, декоративные и бесполезные деревья выкорчеваны; в котором вряд ли осталось место, где мог бы вырасти дикий куст или цветок и их не вырвали бы как сорную траву, чтобы лучше обработать почву. Если земле придется утратить столь значительную часть ее прелести, которой она обязана именно тому, что было бы искоренено в ходе неограниченного роста благосостояния и населения, искоренено просто для того, чтобы приспособить землю для поддержки большего количества населения, а не для того, чтобы оно стало лучше или счастливее, то я искренне надеюсь – ради будущих поколений, – что они удовольствуются состоянием стабильности задолго до того, как необходимость принудит их к этому.

Вряд ли нужно отмечать, что статичное состояние капитала и неизменное количество населения не предполагают отсутствие прогресса в совершенствовании человека. Наблюдалась бы более широкая, чем когда-либо, свобода во всех сферах духовной культуры, морального и социального прогресса, больший простор получило бы усовершенствование Искусства Жить и намного выросла бы вероятность такого усовершенствования, поскольку умы уже не были бы поглощены искусством преуспевать в делах» [114].

Обсуждая потребление, дающее «мало или ничего для того, чтобы сделать жизнь прекраснее и подлинно счастливее», Альфред Маршалл утверждает: «И хотя верно, что сокращение рабочего дня во многих случаях привело бы к уменьшению национального дохода и снижению зарплаты, тем не менее было бы, пожалуй, хорошо, если бы большинство людей работали гораздо меньше, поскольку соответствующее уменьшение материального дохода наверняка столкнулось бы с отказом всех классов от самых недостойных методов потребления и они могли бы научиться хорошо проводить свободное время» [115].

Легко отмахнуться от этих авторов как от старомодных, романтичных и пр. Но мышление и планирование отчужденного человека вряд ли следует признать более хорошими просто из-за того, что они последние по времени и больше соответствуют программным принципам нашей технологии. Именно потому, что мы имеем сегодня гораздо лучшие условия для планирования, мы в состоянии обратить внимание на идеи и ценности, осмеянные нами под влиянием умонастроения первой половины нашего столетия.

Теоретический вопрос, который, следовательно, надо поставить, такой: возможна ли относительно стабильная экономическая система в условиях современных технологических методов, и если да, то каковы ее условия и следствия? Хочу высказать несколько общих соображений. Если бы нам пришлось урезать сегодня необязательное дегуманизированное потребление, это означало бы сокращение производства, сокращение занятости, уменьшение дохода и прибыли, произведенных в некоторых отраслях экономики. Ясно, что если бы это было сделано волей-неволей, без всякого плана и т. д., это привело бы к тяжелым испытаниям экономики в целом и определенных групп людей в частности. Что потребуется, так это спланированный процесс распространения возрастания досуга на все сферы труда, переучивание людей и передислокация некоторых материальных ресурсов. Потребовалось бы время, а планирование, конечно, должно было бы стать общественным делом, а не частным, поскольку ни одна отрасль промышленности не смогла бы создать и претворить в жизнь план, охватывающий ряд подразделений экономики. Должным образом запланированное сокращение общего дохода и прибыли вряд ли составило бы непреодолимую проблему, поскольку потребность в доходах сокращалась бы по мере уменьшения потребления.

Поскольку наш производственный потенциал увеличился, мы оказались перед выбором: работать гораздо меньше при постоянном уровне производства и потребления или намного повысить производство и потребление при неизменном уровне труда. Несколько вынужденно мы выбрали смесь обоих вариантов. Производство и потребление возросли, тогда как рабочее время сократилось, а детский труд в значительной степени отменен. Этот выбор продиктован не технической необходимостью; он явился результатом политической борьбы и изменений в социальных подходах.

Каковы бы ни были достоинства этих предложений, они не имеют особого значения по сравнению с тем, что могут предложить экономисты в ответ на вопрос: возможно ли технологически неизменное общество?

Важно то, что специалисты обращаются к этой проблеме, а они этим займутся, только если увидят, что вопрос того заслуживает. Не следует забывать, что главная трудность, возможно, обнаружится не в экономических и технических аспектах проблемы, а в политических и психологических сторонах ее. Привычки и способы мышления не так легко поддаются переделке, а поскольку многие особо заинтересованные группы вполне реально делают ставку на поддержание и ускорение роста потребительства, борьба за изменение модели будет долгой и трудной. Как уже многократно говорилось, самое главное в настоящий момент – это сделать первый шаг.

И последнее по данному вопросу: мы не одиноки в своей сосредоточенности на материальном потреблении – другие страны Запада, Советский Союз, восточноевропейские страны, похоже, тоже попали в ту же разрушительную западню. Обратите внимание на заявление русских, что они заткнут нас за пояс по стиральным машинам, холодильникам и пр. Действительный выход состоял бы не в том, чтобы вовлечь их в ненужную гонку, а в том, чтобы превзойти эту стадию социального развития и подтолкнуть их строить подлинно человеческое общество, которое будет определяться и измеряться отнюдь не количеством машин и телевизоров.

В то время как вопрос о раз и навсегда неизменном уровне производства в данный момент в основном остается теоретическим, есть и весьма практический, который встал бы, если бы потребителям пришлось сократить потребление до удовлетворения своих реальных нужд как живых человеческих существ. Если бы это случилось, нынешний уровень экономического роста можно было бы поддерживать, только если бы мы перенаправили и переиначили производство с некоторого «не необходимого» частного потребления на более очеловеченные формы общественного потребления.

Потребности эти ясны и обозначены многими современными аналитиками и писателями. Частичный список таких видов деятельности включал бы в себя реконструкцию большей части жизненного пространства всего народа (миллионы новых жилищ), широкое распространение и усовершенствование народного образования и здравоохранения, развитие городского и междугородного общественного транспорта, десятки тысяч больших и малых проектов мест отдыха для американских общин (парки, игровые площадки, бассейны и пр.), массовое включение в развертывание культурной жизни, привносящее драму, музыку, танцы, рисование, съемку фильмов и прочее в сотни тысяч общин и в миллионы жизней людей, которые обычно понятия не имеют об этом измерении человеческого существования.

Все эти усилия подразумевают физическое воспроизводство и развитие обширных человеческих ресурсов. Непосредственная заслуга подобных проектов в том, что они направлены на устранение проблем обедневшего меньшинства и в то же время задействуют воображение и энергию небедных. Они также смягчают, если не полностью устраняют проблемы, порожденные урезыванием потребления. Общенародное экономическое и социальное планирование было бы, конечно, необходимо в случае осуществления большинства такого рода программ, поскольку они включали бы в себя существенные сдвиги в использовании человеческих и материальных ресурсов. Первый результат подобных усилий состоял бы в том, чтобы показать, что мы действительно движемся к подлинно человеческой общности. Другим огромным шагом на пути к созданию живого общества, в дела которого были бы реально вовлечены его члены, явилась бы гарантия того, что по каждому пункту подобных программ вовлеченные в них люди и общины будут нести ответственность за распространение и выполнение проекта. На общенациональном уровне им необходимо обеспечить законное основание и соответствующее финансирование, но после получения необходимого минимума первейшим принципом должны бы стать максимум общественного участия и наличие разнообразных проектов.

При таком сдвиге с частного к общественному сектору потребления частные расходы сдерживались бы тем, что увеличение дохода поглощалось бы повышением налога. Это был бы умеренный сдвиг с мертвящего, дегуманизированного частного потребления на новые формы общественного потребления, которые втянули бы людей в различные виды творческой общинной деятельности. Нет надобности говорить, что подобный сдвиг потребовал бы тщательного планирования, чтобы избежать серьезного расстройства экономической системы: в этом отношении мы сталкиваемся с теми же проблемами, что и в ходе конверсии производства вооружения на мирную продукцию.

5. Психодуховное обновление

На протяжении всей книги мы доказывали, что система Человек функционирует ненормально, если удовлетворены только материальные потребности, гарантирующие ей физиологическое выживание, а не специфически человеческие потребности и способности – любовь, нежность, разумность, радость и пр.

Поскольку человек также и животное, разумеется, он нуждается в том, чтобы в первую очередь удовлетворить свои материальные запросы; однако его история – это летопись его поисков и выражения потребностей, превосходящих выживание, таких как потребность в живописи и скульптуре, в мифе и драме, в музыке и танце. Религия была, пожалуй, единственной системой, вобравшей в себя все эти аспекты человеческого существования.

С развитием «новой науки» религия в ее традиционных формах становилась все менее эффективной, в результате возникла опасность утраты ценностей, которые в Европе закрепились в рамках теизма. Эту опасность Достоевский выразил в своем известном утверждении: «Если Бога нет, то все позволено». В XVIII и XIX веках многие сознавали необходимость создания равноценной замены тому, чем была религия в прошлом. Робеспьер пытался создать новую искусственную религию, что ему, конечно же, не удалось, ибо его исходными посылками были материализм Просвещения и идолопоклонство перед будущими поколениями, что не позволяло ему увидеть основные элементы, необходимые для основания новой религии, даже если бы это можно было сделать. Сходным образом Конт думал о новой религии, но его позитивизм делал равно невозможным достижение удовлетворительного результата. Во многих отношениях Марксов социализм был в XIX веке самым значительным народным религиозным движением, хотя и выражался светским языком.

Предсказание Достоевского о том, что все этические ценности рухнули бы, если бы прекратилась вера в Бога, оправдалось лишь отчасти. Этические ценности современного общества, общепринятые на уровне и закона, и обычая, такие как уважение к собственности, к индивидуальной жизни и прочие принципы, остались в неприкосновенности. Но те человеческие ценности, которые выходят за пределы требований, предъявляемых нашим общественным устройством, действительно утратили свой вес и влияние. Однако Достоевский был не прав в ином, более важном смысле. В течение последних десяти и особенно прошедших пяти лет по всей Европе и Америке в развитии общества выявилась сильнейшая тенденция к более глубоким ценностям гуманистической традиции. Возобновился поиск осмысленной жизни, и не только среди малых изолированных групп; он превратился в целое движение в странах с совершенно разными социальными и политическими структурами, как, впрочем, и в католической и протестантской церквах. Что объединяет и верующих, и неверующих в этом новом движении, так это убеждение в том, что понятия вторичны по отношению к делам и позиции человека.

Это положение могла бы проиллюстрировать одна хасидская история. Последователя некоего учителя-хасида спрашивают: «Зачем ты ходишь слушать учителя? Или по уставу положено слушать его мудрые слова?» Тот отвечает: «О нет, я хожу смотреть, как он завязывает шнурки на ботинках». Вряд ли это положение нуждается в пояснениях. В человеке имеет значение не набор идей или мнений, которые он принимает потому, что подвергался их воздействию с самого детства, или потому, что таковы общепринятые образцы мысли; значимы характер, установка, внутренний источник его мыслей и убеждений. Большой Диалог основан на мысли, что важнее разделить озабоченность и переживание, нежели представления. Это не означает, будто различные группы, подразумевавшиеся здесь, отказались от своих представлений и идей или сочли, будто они не важны. Но все они пришли к убеждению, что разделенная ими озабоченность, их общие переживания и общие действия приводят их к тому, что у них оказывается гораздо больше общего, чем разъединяющего, то есть различий в их общих представлениях. Аббат Пир выразил это очень просто и убедительно: «Что действительно имеет значение сегодня, так это различие не между теми, кто верует и кто не верует, а между теми, кто озабочен, и теми, кто нет».

Новое отношение к жизни можно выразить конкретнее в следующих принципах: развитие человека требует от него способности вырваться за пределы ограниченной замкнутости собственного ego, алчности, своекорыстия, оторванности от близких, а значит, за пределы базисного одиночества. Такое превосходство является условием для того, чтобы открыться миру и соотнести себя с ним, стать уязвимым и вместе с тем испытывать тождественность и целостность; условием человеческой способности наслаждаться всем, что живо, изливать свои способности на окружающий его мир, быть «заинтересованным»; короче говоря, скорее быть, чем иметь и использовать – вот следствие шага на пути к преодолению алчности и эгомании [116].

Рассуждая с совершенно иной точки зрения, принцип, разделяемый всеми радикальными гуманистами, состоит в отрицании идолопоклонства и в борьбе против любых его форм – идолопоклонства, как его понимали пророки, в смысле поклонения творению собственных рук, а значит, превращению человека в раболепствующее перед вещами существо и в ходе этого – превращению его в вещь. Идолы, против которых боролись ветхозаветные пророки, были сделаны из камня и дерева, были деревьями или холмами; идолы нашего времени – это лидеры, институты (особенно государство), народ, производство, закон и порядок или любая изготовленная человеком вещь. Верит человек в Бога или нет – вопрос второстепенный по сравнению с тем, отрицает он идолов или нет. Представление об отчуждении – то же самое, что и библейское представление об идолопоклонстве, это подчинение человека сотворенным им вещам и созданным им обстоятельствам. Что бы ни разделяло верующих и неверующих, есть нечто объединяющее их, если они действительно привержены общей традиции: общая борьба против идолопоклонства и глубокое убеждение в том, что ни одна вещь и ни один институт не должны занимать место Бога, или – как, наверное, предпочтут выразиться неверующие – того пустого места, которое предназначено для Ничто.

Третий аспект, разделяемый радикальными гуманистами, – это убеждение, что существует иерархия ценностей, в которой ценности более низкого порядка вытекают из высшей ценности, и что эти ценности являются обязательными и принудительно действующими принципами для практической жизни, как индивидуальной, так и социальной. В радикализме не исключены различия, зависящие от того, как утверждаются эти ценности в практике чьей-либо жизни, подобно тому, как существуют различия в христианстве и буддизме между теми, кто ведет монастырскую жизнь, и теми, кто ее не ведет. Но все эти различия относительно несущественны в соседстве с принципом, согласно которому есть некоторые ценности, по которым компромисс недопустим. Смею утверждать, что, если бы люди действительно придерживались десяти заповедей или буддийского восьмеричного пути в качестве действенных принципов руководства в жизни, в нашей культуре в целом произошли бы кардинальные изменения. В данный момент нет необходимости спорить о деталях ценностей, которые нужно ввести в практику; куда важнее собрать вместе тех, кто согласен проводить принцип в жизнь, вместо того чтобы подчиняться идеологии.

Еще один общий принцип – единство всех людей, преданность жизни и человечеству в целом, что должно всегда иметь первостепенное значение по сравнению с приверженностью к любой отдельной группировке. В действительности даже такой способ постановки проблемы некорректен. Истинная любовь к другому человеку имеет специфическую особенность, поскольку я люблю в этом человеке не только его личность, но и человечество в целом, или Бога, как сказал бы верующий христианин или иудей. Точно так же, если я люблю свою страну, моя любовь является в то же время любовью к человеку и человечеству; если она не такова, то это привязанность, основанная на неспособности к самостоятельности, и, как показали последние аналитические исследования, еще одно проявление идолопоклонства.

Ключевой вопрос состоит в том, как могут стать действенными эти «новые» старые принципы. Сторонники религии надеются, что смогут преобразовать свою религию в полное воплощение гуманизма, однако многие из них знают, что, хотя некоторые группы населения можно убедить в правоте этого дела, есть и другие, кто в силу многих очевидных причин не может принять теистические представления и ритуалы, настолько тесно переплетенные между собой, что их почти невозможно оторвать друг от друга. На что надеяться этой части населения, неспособной войти в лоно действующей церкви?

Можно ли основать новую религию без таких предпосылок, как Откровение или мифология любого вида?

Очевидно, религии – это проявления духа конкретно-исторического процесса, специфических социальных и культурных обстоятельств данного общества. Нельзя основать религию, просто собрав принципы воедино. Даже «нерелигиозный» буддизм не так просто сделать приемлемым для западного мира, хотя в нем нет предпосылок, расходящихся с рациональным и реалистическим мышлением, и в основе своей он свободен от всякой мифологии [117]. Обычно основателями религии выступали редкостные харизматические лидеры – люди выдающихся способностей. Такой личности пока не видно на сегодняшнем горизонте, хотя нет оснований полагать, будто она не родилась. Тем временем, однако, мы не можем ждать, когда придет новый Моисей или Будда; приходится иметь дело с тем, что есть, и в данный исторический момент, пожалуй, это к лучшему, потому что новый религиозный лидер мог бы превратиться в нового идола, а его религия – в идолопоклонство раньше, чем она получила бы возможность проникнуть в сердца и умы людей.

Не останемся ли мы ни с чем, кроме некоторых общих принципов и ценностей?

Я так не думаю. Если конструктивные силы индустриального общества, задавленные мертвящей бюрократией, искусственным потреблением и умело манипулируемой скукой, освободятся благодаря новому обнадеживающему настроению, рассмотренным в этой книге социальным и культурным преобразованиям, если у человека восстановится вера в себя и если люди установят контакт друг с другом в естественной, подлинно групповой жизни, появятся и разовьются новые формы духовно-психической деятельности, которые могли бы в конце концов замкнуться в целостную социально приемлемую систему. Здесь, как и в случае со многими другими рассмотренными нами положениями, все зависит от того, достаточно ли смел индивид, чтобы быть живым в полном смысле слова и искать решения проблемы своего существования, а не ожидать ответа от бюрократов или каких-то общих идей.

Можно даже надеяться, что некоторые виды ритуалов будут приняты широко и осмысленно. Начало этому мы видим, например, в песнях вроде «Мы преодолеем», представляющих собой не просто песни, а жизненный ритуал. Ритуал, подобный общему молчанию, как его практикуют квакеры в качестве центрального момента религиозной службы, мог бы оказаться приемлемым для больших групп людей; вошло бы в обычай начинать и кончать каждое значительное собрание пяти-пятнадцатиминутным молчанием, предназначенным для медитации и сосредоточения. Не так уж натянуто выглядит идея о том, чтобы занятия в школах и особые события в университетах предварялись периодом общего молчания вместо молитв или патриотических лозунгов.

Мы также согласились считать изображение голубя и очертание человеческой фигуры символами мира и уважения к человеку.

Нет смысла продолжать рассуждение о подробностях возможных общих ритуалов и символов вне церковной жизни, поскольку они произрастут сами собой, если подготовить почву. Мог бы добавить, что в области изобразительного искусства и музыки существуют бесчисленные возможности для создания новых ритуальных и символических выражений [118].

Какие бы новые духовно-психические системы ни возникали, они не будут «сражаться» против религии, хотя они станут вызовом тем представителям различных религий, кто превратил религиозное учение в идеологию, а Бога – в идола. Те, кто поклоняется «живому Богу», без труда почувствуют, что у них с «неверующими» больше общего, чем того, что их разделяет; у них возникнет глубокое чувство солидарности с теми, кто не поклоняется идолам и кто старается делать то, что верующие называют «Божьей волей».

Подозреваю, что для многих выраженная здесь надежда на новые проявления духовно-психических потребностей человека слишком неопределенна, чтобы составить основу надежды на то, что развитие пойдет именно так. Те, кто жаждет определенности и уверенности, прежде чем принять всерьез какую бы то ни было надежду, вправе отреагировать отрицательно. Но те, кто верит в еще не рожденную реальность, обретут большую уверенность в том, что человек найдет новые формы выражения жизненных потребностей, хотя в данный момент есть только голубь с оливковой ветвью, свидетельствующей о конце потопа.

Глава VI
Можем ли мы это сделать?

1. Некоторые условия

Предложенные в предыдущих главах изменения – это радикальные изменения системы, мысленно перенесенной на 20 лет вперед. Основной вопрос состоит в том, можно ли их осуществить при нынешней структуре власти, демократическими методами и при наличии существующего сегодня общественного мнения и способа мышления. Совершенно очевидно, что, если они недостижимы, они не что иное, как благочестивые пожелания или идеалистические мечты. С другой стороны, должно быть ясно, что речь идет не о статистической вероятности. Как я уже указывал раньше, в вопросах жизни как индивида, так и общества не столь важно, какова вероятность излечения – 51 или 5 %. Жизнь рискованна и непредсказуема, и единственный способ прожить ее – это каждый раз делать усилие, чтобы сберечь ее при каждой представившейся возможности.

Вопрос, следовательно, не в том, есть ли у нас уверенность в возможности достигнуть этих изменений, и даже не в том, насколько они вероятны, а в том, возможны ли они в принципе. Конечно, «то, что случается невероятное, тоже часть вероятности», как говорил Аристотель. Речь идет о «реальной возможности», если воспользоваться гегелевским термином. «Возможный» означает здесь не абстрактную возможность, не логическую возможность, не возможность, основанную на несуществующих предпосылках. Реальная возможность означает, что существуют психологические, экономические, социальные и культурные факторы, которые можно продемонстрировать как основу для возможных изменений, – показать если и не их количество, то по крайней мере, что они существуют. Цель данной главы – обсудить различные факторы, составляющие реальную возможность для осуществления изменений, предложенных в предыдущей главе.

Прежде чем обсуждать эти факторы, я хотел бы отметить некоторые средства, определенно неспособные стать условиями для изменений в желательном направлении. Первое – насильственная революция вроде французской или русской, означающая свержение правительства с помощью силы и захват власти лидерами революции. Такое решение невозможно по ряду причин. Во-превых, для подобной революции нет массовой основы. Даже если бы все радикально настроенные студенты вместе со всеми негритянскими борцами содействовали этому (что, конечно же, невозможно), массовая основа по-прежнему полностью отсутствовала бы, поскольку все вместе они составляют заметное меньшинство американского населения. Если бы маленькая группка отчаянных людей попыталась совершить путч или начать что-то вроде партизанской войны, ее непременно подавили бы. Те, кто мыслит в терминах партизанской войны чернокожего населения против белых в городах, забывают основное прозрение Мао Цзэдуна, что партизаны могут иметь успех, только если работают среди благосклонного к ним населения. Нет надобности подчеркивать, что реальные обстоятельства прямо противоположны этому условию. К тому же в высшей степени сомнительно, что, даже если бы существовали два упомянутых до сих пор фактора, насильственная революция была бы успешной. Столь сложное общество, как в Соединенных Штатах, опирающееся на большую группу квалифицированных менеджеров и управленческую бюрократию, не смогло бы функционировать, пока место тех, кто руководит сейчас промышленной машиной, не заняли бы столь же квалифицированные люди. Ни студенты, ни массы чернокожего населения не в состоянии предложить столько людей подобной квалификации. Итак, «победоносная революция» просто привела бы к слому промышленной машины Соединенных Штатов и к своему собственному поражению без всякого подавления ее силой со стороны государства. Свыше 45 лет назад Веблен уже выразил этот существенный момент в книге «Инженеры и система цен». Он писал: «Ни одно движение в Америке, направленное против законных имущественных прав, не может рассчитывать даже на временный успех, разве только в том случае, когда оно предпринято организацией, способной принять на себя промышленное производство страны в целом и руководить им, начиная с составления более эффективного плана, чем тот, которому следуют в соответствии с законными имущественными правами, а такой организации нет в поле нашего зрения ни сейчас, ни в непосредственном будущем» [119].

К этому он добавляет наблюдение, особенно уместное сегодня, когда ходят разговоры о революции путем саботажа и партизанской войны. «Везде, где машинная индустрия оказала решающее воздействие на общество, как в Америке или в двух-трех промышленно развитых регионах Европы, общество изо дня в день живет таким образом, что его жизнеспособность зависит от действенной работы его промышленной системы тоже изо дня в день. В таком случае всегда легко вызвать серьезное нарушение и расстройство сбалансированного процесса производства, а это всегда влечет за собой немедленные лишения для больших общественных слоев. В самом деле, именно та легкость, с которой можно привести в расстройство промышленность и подвергнуть лишениям большинство людей, – и составляет главный козырь организаций фанатиков типа Американской федерации труда. Такое положение вещей делает саботаж легким и действенные и придает ему широту и размах. Но саботаж – не революция. Если бы дело было так, тогда Американская федерация труда, Объединение индустриальных рабочих мира, профсоюз чикагских упаковщиков и сенат США значились бы в числе революционеров» [120].

И дальше: «Чтобы войти в силу и хоть недолго продержаться, любое движение, стремящееся к перевороту, должно заблаговременно предусмотреть, достаточно ли продуктивно будет работать индустриальная система, от которой зависит материальное благосостояние общества, обоснованное распределение товаров и услуг в обществе. В противном случае при существующих в промышленности условиях единственное, чего можно добиться, – это недолговременное нарушение системы и быстропроходящий период особенно сильных лишений. Даже мимолетная неудача в управлении индустриальной системой должна незамедлительно привести к поражению любого движения, стремящегося к перевороту в индустриально развитой стране. В этом вопросе уроки истории бессильны, потому что нынешняя индустриальная система и навязанный ею способ сплочения общественной жизни не имеют аналога в истории» [121].

Важно учесть разницу между технической стороной индустриального общества в 1968 году и российского общества в 1917 году или даже германского общества в 1918 году. Это были сравнительно менее сложные общества, где действительно правительственный аппарат и руководство промышленностью можно было заменить умными и способными людьми со стороны. Но 1968 год в Соединенных Штатах полностью отличен от 1917 года в России.

Вновь мы касаемся здесь проблемы насилия. Самый поразительный, сбивающий с толку парадокс заключается в том, что в тех обстоятельствах, когда насилие утрачивает разумное основание – в международных отношениях из-за существования термоядерного оружия, а внутри государства из-за сложности его структуры, – на него смотрят (пусть и незначительное меньшинство) как на метод разрешения проблемы. Популярность насилия – следствие психического и духовного отчаяния и пустоты, а в результате – ненависть к жизни. Значительно способствует этому литература, показывающая, что человека побуждает к насилию внутренний, почти не поддающийся контролю разрушительный инстинкт.

С другой стороны, изменения в обществе нельзя произвести с помощью одной лишь публикации книг в их поддержку или с помощью идей, распространяемых одаренными ораторами. Пока нет возможности перевести эти идеи в специальные планы и действия, они способны завоевывать симпатии некоторых людей, которые, однако, будут тем более разочарованы, когда увидят, что эти идеи сами по себе не оказывают воздействия на реальность.

Какова же в таком случае основа для «реальной возможности»? Вообще говоря, сформулировать реальную возможность довольно просто: можно «сдвинуть» общественное мнение до такой степени, что оно начинает участвовать в принятии решений исполнительной и законодательной властей; под его влиянием сдерживается дальнейшее распространение политики, которой мы сейчас подвергаемся; в конце концов завоевывается большинство голосов; таким образом те, кто представляет идеи нового движения, становятся политическими лидерами страны.

Каковы условия, определяющие реальную возможность достижения этой цели? Прежде всего это некоторые психологические условия, нараставшие в течение определенного времени и ставшие особенно заметными в период кампании Маккарти. Я имею в виду широко распространенную неудовлетворенность людей всех социальных групп и возрастов своим образом жизни – ее скукой и отсутствием радости. Однако это негативное психологическое условие действовало бы гораздо менее эффективно, если бы ему не сопутствовали определенные позитивные условия, а именно: стремление к поискам новых путей, к обновлению ценностей, к устранению дегуманизированной бюрократической системы, к новой духовно-психической ориентации, то есть устремления, подробно описанные в предыдущих главах.

Второе условие заключается в том, что наша демократическая система продолжает функционировать. Хотя она и не выполняет своих обещаний, она все же не лишена восприимчивости к сильным колебаниям общественного мнения. Даже наша профессиональная политическая бюрократия – при всем возможном своекорыстии многих из ее членов – хочет, чтобы ее переизбрали на новый срок, и поэтому вынуждена ориентироваться на то, что люди думают и чего хотят. Стало быть, первое конкретное условие достижения нашей цели – сохранить тот минимум демократии, которым мы располагаем, и отстаивать ее в каждом угрожающем ей случае.

Новый состав сил, желающих направить жизнь в Америке по новому пути, уже сложился. Потенциально это огромная сила как раз потому, что она не ограничивается одной политической партией, классом или возрастной группой, а включает в себя широкий спектр американского населения от консерваторов до радикалов.

Но хотя эта часть населения включает в себя сейчас процентов 25 американцев (по прикидкам консерваторов, сделанным с учетом эффекта кампании Маккарти и до известной степени кампании в поддержку Кеннеди) [122], ее влияния не хватило бы для кардинальных изменений в нашей политике. Значит, вопрос в том, каковы шансы на завоевание необходимых еще 25 % голосов. Возражение кажется очевидным: принимая во внимание мощь прессы, системы коммуникаций, системы образования, значительную степень «промывки мозгов», было бы донкихотством ожидать, что существующее меньшинство увеличится до той точки, в которой оно превратится в большинство. Пожалуй, такое возражение покажется несколько менее очевидным, если подумать, что десять лет назад даже 25 % показались бы фантастикой. В то время посчитали бы совершенным донкихотством, чтобы сенатор без разрекламированного на всю страну имени, без денег, без всяких ухищрений, которые специалисты по рекламе считают абсолютно необходимыми, мог победить или оказаться близким к победе на первичных выборах у демократов в столь различных штатах, как Калифорния, Нью-Йорк, Нью-Гемпшир и Орегон. Но хотя этот довод и производит впечатление, его, конечно же, недостаточно, чтобы установить реальную возможность для завоевания большинства в Соединенных Штатах.

Среди условий, делающих реально возможной победу новой ориентации, есть и то, что средний класс начал вникать в суть дела и пошевеливаться. Произошло это благодаря нескольким обстоятельствам: материальное изобилие позволило среднему классу прочувствовать, что рост потребления – это не путь к счастью. Более высокий образовательный уровень приводит его представителей в соприкосновение с новыми идеями и делает их более чуткими к разумным доводам. Благоприятное экономическое положение помогает им лучше осознавать многие личностные проблемы, решить которые они не в силах. В глубине души, зачастую бессознательно, таится у них вопрос: почему так происходит, что, имея все, чего можно было бы пожелать, мы несчастливы, одиноки, встревожены? Нет ли чего-то неправильного в нашем образе жизни, в структуре нашего общества или в его системе ценностей? Нет ли других, лучших вариантов?

Вдобавок к этому есть еще один важный фактор: отношение молодежи к родителям. В последние годы не раз случалось, что молодые люди в возрасте от 12 до 20 лет вступали в конфликт с родителями из-за своих сомнений в искренности того, что проповедуется, или в наличии смысла у того, что делается, причем изрядное количество родителей испытали на себе влияние своих детей. Хотя можно считать достойным сожаления то обстоятельство, что родители не верят ни в авторитарные, ни в прогрессивные ценности, отсутствие веры, по крайней мере сейчас, дает им большое преимущество, ибо их могут переделать дети, которые, пройдя сквозь испытание разочарованием и не приобретя пока смирения перед фальшью и лицемерием, ставят своих родителей лицом к лицу с глубокой противоречивостью их собственной жизни, часто открывают им глаза, а нередко стимулируют и воодушевляют их на более искренний и не столь безнадежный взгляд на мир. У некоторых даже вновь проявился интерес к политической деятельности, в которой они прежде разочаровались.

Пожалуй, наиважнейшим фактором среди тех, что составляют основу реальной возможности изменений, является тот, которому не было уделено должного внимания в ходе общей дискуссии. Я имею в виду силу идей. Наверное, надо указать на различие между идеями и идеологиями. Идеологии – это идеи, сформулированные на потребу публике, удовлетворяющие потребность каждого человека облегчить угрызения совести верой в то, что он действует ради чего-то, по-видимому, благого и желательного. Идеология – это готовые «мысли-товары», распространяемые прессой, ораторами, идеологами для того, чтобы манипулировать массами людей, во имя целей, ничего общего с идеологией не имеющих, а часто и прямо противоположных ей. Такие идеологии иногда создаются ad hoc, например, когда популяризируют войну, описывая ее как войну за свободу, или когда религиозные идеологии используются для рационализации сложившегося политического положения, хотя они могут оказаться диаметрально противоположными подлинно религиозным идеям, во имя которых идеологии проповедуются. По самой своей природе идеология не призывает ни к активной мысли, ни к активным чувствам. Она похожа на пилюлю, которая и возбуждает и усыпляет. Гитлер это прекрасно понимал, когда отмечал в книге «Mein Kampf», что лучшее время для массового митинга – это вечер, когда люди устали и наиболее восприимчивы к воздействию со стороны. Идея, напротив, отсылает к тому, что реально. Она открывает глаза. Она пробуждает людей от спячки. Она требует от них активно думать и чувствовать и видеть нечто такое, чего они раньше не замечали. Идея обладает силой пробуждать тех, кто подвергается ее воздействию, поскольку она взывает к человеческому разуму и всем тем способностям, которые я описал в предыдущей главе как «очеловеченные переживания». Если идея затрагивает людей, она становится одним из мощнейших видов оружия, поскольку порождает энтузиазм, самоотверженность, увеличивает и направляет человеческую энергию. Немаловажно и то, что идея не бывает расплывчатой и чересчур обобщенной; она специфична, информативна и соответствует нуждам человека. Сила идей еще больше возрастает, когда у защитников status quo идей нет, а нынешнее положение вещей представляет собой именно такой случай. В силу природы нашей бюрократии и поддерживаемого нами вида организации самое большее, чего мы способны добиться, – это бюрократически понятой эффективности, а вовсе не идей. Если сравнить наше положение с тем, что было в середине XIX века, нельзя не отметить того, что романтики и реакционеры XIX века были полны идей, часто глубоких и привлекательных, хотя, возможно, использовали их для осуществления целей, направленных отнюдь не на то, что обещают идеи. Однако сегодня отсутствуют идеи, способные помочь защитникам status quo. Последние повторяют старые лозунги о свободном предпринимательстве, об индивидуальной ответственности, о законе и порядке, о чести страны и пр., причем часть лозунгов полностью противоречит действительности, на которую они ссылаются, а часть – всего лишь расплывчатые идеологии. Заслуживает внимания тот факт, что сегодня новые идеи можно найти почти исключительно среди людей, выступающих за базисные изменения существующего положения: среди ученых, художников, дальновидных бизнесменов и политиков. Те, кто стремится к новой ориентации, имеют серьезный шанс, состоящий в том, что у них есть идеи, тогда как их оппоненты опутаны идеологиями, способными успокаивать людей, но бессильными стимулировать их или придать им дополнительную энергию.

А как со средствами массовой информации? Будут ли они препятствовать распространению новых идей? Было бы чрезмерным упрощением заявить, что, раз средства массовой информации поддерживают существующие учреждения, они будут блокировать распространение идей, поддерживающих радикальные изменения. Хотя средства массовой информации входят в систему существующих учреждений, им тоже нужны постоянные клиенты, значит, подобно тому как прессе надо печатать новости, им необходимо публиковать привлекательные для людей идеи, ибо им тоже приходится сталкиваться с конкуренцией со стороны новых источников информации и идей. Те, кто верит, что средства массовой информации полностью препятствуют распространению новых идей, мыслят слишком доктринерски и абстрактно и не берут в расчет тонкостей, присущих бизнесу в области радио, телевидения и прессы в стране, подобной Соединенным Штатам. То, что, пожалуй, было бы верно для страны, где средства массовой информации полностью контролируются государством, нельзя в той же степени относить к средствам массовой информации, вынужденным продавать свою продукцию.

К счастью, распространение идей не в полной мере зависит от благосклонности средств массовой информации. Книга в бумажной обложке решительно изменила издательскую практику. Многие издатели стремятся публиковать идеи, находящие достаточное количество читателей, – а это может быть незначительное меньшинство среди всей читающей публики, – иногда потому, что они заинтересовались самой идеей, а чаще всего потому, что им нужно продавать книги. Брошюрка за 60 центов экономически доступна, как и множество массовых журналов, и может легко стать средством распространения идей, если текст интересен и привлекает внимание.

Другой путь распространения идей, довольно широко используемый, но который стоило бы распространить еще больше, – это информационные листы, публикация которых и рассылка ограниченному кругу людей сравнительно недорога. Некоторые радиостанции тоже попробовали предоставлять новым прогрессивным идеям гораздо больше эфирного времени по сравнению с другими. В целом новые технические средства работают на распространение новых идей. Расширяется применение разнообразной недорогой множительной техники, не исключено создание недорогих радиостанций, расположенных по соседству.

Идеи становятся силой, только если они воплощаются в жизнь; идея, не ведущая к индивидуальному или групповому действию, остается в лучшем случае параграфом или примечанием в книге, даже если она оригинальна и уместна. Она подобна хранящемуся в сухом месте семени. Чтобы идея оказала воздействие, ее надо бросить в почву, а почвой для нее служат люди и группы людей.

В идеале считается, что государство и церковь являются воплощением социальной и религиозной идей. Однако это верно лишь в весьма ограниченном смысле. В лучшем случае эти организации воплощают минимальную часть провозглашаемых ими идей. Именно поэтому они не оказывают должной помощи индивиду в развертывании и реализации провозглашаемых ими ценностей. Сегодня политические партии заявляют, что выражают ценности и идеи более конкретно, чем государство, но из-за бюрократической структуры и необходимости компромиссов им не удается обеспечить гражданину такое положение, при котором он мог бы чувствовать себя как дома – и интеллектуально, и духовно; при котором он мог бы осуществлять деятельность за пределами чисто организационно-бюрократического функционирования. Высказанным суждением не отрицается значение деятельности внутри политических партий. В нем выражено только то, что этой деятельности недостаточно, чтобы дать индивиду возможность принять активное участие, почувствовать себя как дома, осознать, что его идеи символизируют образ жизни, разделяемый другими людьми и выраженный в их совместных действиях.

Больше того, я не верю, что описанных в предыдущей главе форм участия в демократии самих по себе достаточно, чтобы осуществить необходимые изменения. Группы межличностного общения, описанные мною выше, должны подойти к решению проблем по-новому и с новыми идеями, но идеи надо совершенствовать и распространять, так чтобы они воздействовали на группы в целом.

2. Движение

Неизбежно напрашивается вывод о том, что идеи активизации, ответственности, участия, то есть гуманизации технологического общества, могут найти полное выражение только в движении не бюрократическом, не связанном с политическими механизмами и сложившемся в результате активных и изобретательных усилий тех, кто разделяет общие цели. Такое движение само по себе, в своей организации и методах было бы выражением цели, которой оно посвящено: воспитывать своих членов для общества нового типа в ходе борьбы за него.

В дальнейшем я постараюсь описать три различные формы этого движения.

Первым шагом, вероятно, станет образование Национального совета, который можно было бы назвать «Голосом совести Америки». Я имею в виду группу, скажем, из пятидесяти американцев, незапятнанная репутация и способности которых не подлежат сомнению. Хотя они, должно быть, будут различаться по религиозным и политическим убеждениям, они непременно будут разделять гуманистические цели, составляющие основу для гуманизации технологического общества. Они бы обсуждали и издавали постановления, которые воспринимались бы как откровение благодаря общественному весу издавших их людей и которые привлекали бы внимание по крайней мере значительной части американской публики по причине правдивости и разумности их содержания. Подобные советы можно было бы также сформировать на местном уровне, где наряду с общими проблемами они занимались бы преимущественно практическими вопросами, относящимися к делам города или штата, которые они представляют. Почему бы не вообразить себе целую организацию советов «Голоса совести Америки», в состав которой вошла бы группа, представляющая общенациональные интересы, и многочисленные локальные группы, в основном преследующие сходные цели?

Национальный совет занимался бы широким кругом проблем, связанных с делами страны, то есть с внешней и внутренней политикой, тогда как местные советы поднимали бы вопросы на уровне штата или общины, но тоже касающиеся скорее широкой проблематики, нежели деталей исполнения. Например, Национальный совет обсуждал бы вопрос о войне во Вьетнаме, нашу внешнюю политику в Азии, наше содействие в развитии бедных стран, реконструкцию наших городов, проблемы ценностей, образования и культуры. Местные советы обсуждали бы проблемы заповедников, городского планирования, расчистки трущоб, перемещения промышленных производств и т. д. Дебаты велись бы не на обобщенно-абстрактном уровне. Напротив, они представляли бы собой лучшие образцы мышления лучших умов Америки. Совет часто создавал бы подкомиссии для изучения специальных проблем и приглашал бы специалистов для консультаций. «Голосу совести Америки», видимо, пришлось бы 1) прояснять проблемы, 2) показывать реальные возможности и альтернативы, 3) рекомендовать решения, 4) отвечать на заявления и действия других важных общественных органов и на критику в адрес собственных рекомендаций. При рассмотрении вопросов и выработке рекомендуемых решений советы исходили бы из рациональности и гуманистических ценностей, которые отстаивают лучшие представители американской культуры. Такие советы уравновешивали бы структуру, основанную на политической власти, представленной правительством, законодательными органами и политическими партиями. Они были бы голосом разума и совести, взывающим к органам власти и к населению в целом. Если бы советам не удалось прийти к единогласному решению, они издали бы еще один или несколько отчетов, отражающих мнение меньшинства.

Легко впасть в недооценку того, что могли бы сделать подобные советы, указав на то, что у них не будет власти. С обыденной точки зрения это верно, но при более тонком подходе все оказывается не совсем так. Технологическое общество покоится на знании, на научном образовании и рациональном мышлении в большей мере, чем любое из предшествовавших ему. Хотя рядовой профессионал – это не подлинный ученый, а всего лишь технарь, развитие научных идей зависит от развития системы рационального мышления и разума в целом. Развитие техники основывается на развитии научной теории; это означает, что прогресс в экономике и политике в отдаленной перспективе покоится на прогрессе в области культуры. Представители культуры непосредственно властью не обладают, однако, поскольку прогресс общества зависит от их вклада, к их голосу будет всерьез прислушиваться новый класс людей, получивших образование в колледже (учителя, технические специалисты, программисты, сотрудники лабораторий, исследователи и специалисты иных профилей), взаимодействие которых жизненно необходимо для функционирования социальной системы.

Что касается состава советов, то в них должны быть представлены не только разнообразные оттенки политических, религиозных и философских убеждений, но также и всевозможные сферы деятельности. Среди них должны быть ученые-естествоиспытатели и обществоведы, люди, занятые в правительственной сфере, в сфере бизнеса и науки управления, философы, теологи, художники. Но самый главный принцип – это честность и образованность их членов, что перекрывает по значению хорошо сбалансированный состав. Вряд ли нужно добавлять, что членами этих советов должны быть люди, по-настоящему пекущиеся об общем благе и поэтому готовые тратить свое время и энергию на работу в советах.

Не вижу ничего противоестественного в том, чтобы допустить, что моральный и интеллектуальный вес таких групп окажет заметное влияние на мышление американцев и благодаря новизне своего подхода привлечет к себе значительное внимание.

Как избирались бы члены совета? Совершенно очевидно, что их выбирали бы не так, как кандидатов от политических партий. Но и никакой высокопоставленный деятель не имел бы возможности их назначить, ибо это дало бы одному человеку чрезмерную власть. Впрочем, формирование Национального совета и местных советов представляется трудным только тому, кто бьется в тисках старой альтернативы: или свободные выборы, или назначение сверху. Если избавиться от этой альтернативы и подключить воображение, то обнаружится, что есть вполне осуществимые методы, хотя и не столь отточенные, как традиционные. Существует целый ряд людей, известных своей честностью и своими достижениями, и группе, скажем, человек в десять не составило бы особого труда договориться насчет имен 40–50 человек, которых следует пригласить, опросив тех, кто сочетает в себе мудрость и рассудительность, кого бы они предпочли. Естественно, что 40 или 50 человек, к которым обратились бы, сами указали бы на тех, кто среди предложенных кандидатур неприемлем для них и кого они могли бы предложить взамен. В результате этой процедуры можно было бы получить Национальный совет, который удовлетворял бы, правда, не всех, но который в основном представлял бы совесть Америки. Способ формирования такого совета небюрократичен, ориентирован на личность, конкретен, и именно поэтому он эффективнее традиционных методов. Тем же путем можно было бы формировать региональные и местные советы, не исключая помощи со стороны Национального совета.

Конечно, советы не удовлетворят такие упомянутые раньше потребности, как потребность индивида в активном труде совместно с другими, в совместных беседах, планах и действиях, потребность делать что-то такое, что по своему значению превосходит ежедневное «делание денег». Чтобы установить менее отчужденные отношения, чем это принято в большинстве случаев по отношению к другим людям, жертвовать чем-то, внедрять в практику повседневной жизни нормы и ценности, быть открытым, «уязвимым» и изобретательным, полагаться на собственные суждения и решения, необходимо создать социальную группу нового типа.

Я предлагаю осуществлять этот вид совместной деятельности и реализации общего интереса на двух уровнях: в больших группах от 100 до 300 [123] членов, образующих клубы, и в группах гораздо меньше – около 25 членов, следующих тому же самому принципу, но более напряженно и всепоглощенно.

По возможности клубы следовало бы делать смешанными по возрасту и социальной принадлежности, однако лишь опыт в состоянии показать, до какой степени практические соображения способны затруднить подобное смешение; не исключено, что клубам пришлось бы стать относительно однородными, но этот недостаток можно было бы восполнить, устроив дело так, чтобы клубы с очень различающимся составом участников могли регулярно встречаться вместе для обмена взглядами и личного контакта. Клубам следовало бы иметь постоянное место встреч. Им могло бы стать складское помещение или подвал, которые нетрудно найти даже в беднейших кварталах, или же школа, церковь, любое другое здание, которое можно было бы арендовать на собранные членские взносы. Собрания можно было бы проводить раз в неделю, и они должны стать встречами для обмена информацией, для дискуссий и выработки планов по распространению идей данного движения. Всем членам следовало бы заниматься соответствующей практической работой, такой, как участие в политических кампаниях, организация дискуссионных групп среди соседей и друзей, вовлечение политических лидеров в публичные дебаты, проблемно ориентированное наблюдение за выполнением общественных функций и за общинной собственностью, забота о людях – стариках, детях и попавших в беду, – но не бюрократическими методами, а проявляя к ним участие и поощряя их. (Я располагаю огромным количеством примеров того, как множество людей без специальной подготовки, благодаря своему таланту и мастерству, работают с другими и для других так же хорошо или даже лучше, чем специалисты. В качестве одного из примеров я упомяну программу мэра Джона Линдсея по реабилитации наркоманов в Нью-Йорке. В соответствии с его программой особо одаренные люди – а вовсе не персонал, состоящий из профессионалов, – и упомянутые наркоманы добились значительных успехов в наиболее важном деле – в проведении воспитательно-терапевтических мер.) Группы вели бы собственную культурную жизнь: имеется в виду демонстрация кинофильмов, обсуждение книг и идей, танцы, музыка, изобразительное искусство – и все это активно, а не потребительски.

Особенно важно, чтобы клубы постарались выработать свой собственный стиль, отличный от стиля традиционных политических и культурных клубов. Обсуждения следовало бы вести таким образом, чтобы вопросы прояснялись, а не затуманивались фразеологией и идеологией. В каждом клубе должно быть достаточное количество людей, знающих о наличии языковых ловушек, наблюдающих за тем, чтобы с помощью языка смысл не затемнялся и не идеологизировался, и способных научить других мыслить и рассуждать реалистично. Есть надежда на то, что с помощью такого способа самовыражения вероятность случайного непонимания и сопровождающего его настроя типа «нападение-защита» значительно уменьшится и что люди научатся концентрироваться скорее на значении того, о чем они говорят, нежели на собственном ego, пытаясь отстаивать свое мнение так, как будто это флаг, который приходится защищать. Не исключено, что личные контакты за пределами подобных обсуждений будут развиваться в нечто более серьезное, чем это бывает обычно между группами, а возможно, выльются в то, что принято называть личной дружбой.

Нет нужды говорить о том, что организация подобных клубов должна быть свободна от бюрократических процедур. В каждом из них надо иметь председателя и секретаря и заменять ежегодно этих ответственных лиц другими из числа членов клуба. Видимо, было бы полезно, чтобы раз в полгода или в год представители всех клубов – скажем, по одному от каждого – встречались на региональном и общенациональном уровне, с тем чтобы обменяться опытом и показать остальному населению ценность и плодотворность организации такого типа.

Возможно, они объединятся в свободную информационную организацию, которая помогала бы устанавливать контакт между клубами, отвечала бы на просьбы дать совет или оказать помощь, организовывала бы общие собрания и представляла бы клубы общественности. Но каждому клубу следовало бы сохранить полную автономию и остаться совершенно свободным от вмешательства и контроля сверху. В силу своей автономности клубы отличались бы друг от друга весьма значительно, и каждый человек мог бы выбрать клуб, дух и программа которого в наибольшей степени подходят ему. Что же касается создания подобных клубов, то единственно возможный путь для этого – спонтанное действие. Один или два человека, всерьез заинтересованные в создании клуба, могли бы пригласить еще человек пять – десять, и из этого ядра могла бы образоваться большая группа от 100 до 300 человек.

Стоит поставить вопрос о том, почему клубам не следует быть частью политической партии, вроде, например, Таммани Холла внутри Демократической партии. Это было бы ошибкой главным образом по двум причинам. Первая и наиболее очевидная состоит в том, что ни одна из существующих партий не выражает философию и установку, подобные тем, что лягут в основу деятельности клубов и будут проводиться в них. В обеих партиях (и даже в третьей партии) нашлись бы члены и сочувствующие, кто разделяет цели клубов, хотя они и различались бы по партийной принадлежности. Если бы клубы объединялись по политическим мотивам, это означало бы утрату для них многих людей, либо принадлежащих к другой партии, либо не сочувствующих политическим партиям вообще.

Вторая причина вытекает из самой природы движения и клубов. Их функция заключалась бы не просто в том, чтобы влиять на политическое действие, а в том, чтобы создать новую установку, преобразовать людей, представить многочисленным группам новые идеи как бы во плоти и таким образом оказать на других людей более эффективное воздействие, чем это возможно с помощью политических представлений. Новое движение было бы культурным движением, имеющим целью преобразование человека и всей нашей культуры; оно занималось бы социально-экономическими и политическими вопросами, а также межличностными отношениями, искусством, языком, образом жизни, ценностями. Имеется в виду, что клубы стали бы культурными, общественными и персоналистскими центрами и, следовательно, пошли бы гораздо дальше того, чего мог бы домогаться политический клуб; они побуждали бы людей быть более преданными или по крайней мере по-иному преданными, чем это делают политические клубы.

При всем своем основательном отличии от политических организаций, клубы ни в коем случае не стали бы чуждаться политики. Наоборот, они занимались бы прояснением и серьезным обсуждением политических проблем, они пытались бы указывать реальные проблемы и разоблачать обманчивую риторику; их члены постарались бы воздействовать на политические группы, если они к таковым принадлежат, и поощрять новый дух в политике.

Вполне вероятно, что ряд клубов возникнет на базе уже существующих групп, таких, как некоторые религиозные, политические и профессиональные, и что первые клубы будут главным образом состоять из членов таких групп или же что их члены составят ядро, которое постарается привлечь в свою организацию людей со стороны.

Думаю, что подобные клубы способны составить основу массового движения. Они стали бы прибежищем для тех, кто подлинно заинтересован в целях движения и хочет содействовать ему, но кто не связал себя с ним столь полно и основательно, как, должно быть, это характерно для небольшого числа людей.

Для меньшинства, более основательно связавшего себя с данным движением, представляется желательной и необходимой иная форма совместной жизни и действия, которую за неимением лучшего слова предлагаю назвать группами.

Любая попытка расшифровать, что представляют собой новые формы жизни и групповой деятельности в том виде, как они будут проходить в группах, обречена на провал. До некоторой степени это верно даже при описании клубов. Но когда мы говорим о группах, пытающихся выработать новый образ жизни, новое сознание, новый язык более решительно, чем клубы, правильных названий наверняка не подберешь из-за новизны и своеобразия жизни в группах. Легче, конечно, сказать, на что группы походить не будут. В последние годы появилось большое количество видов групповой деятельности, начиная от групповой терапии по отношению к «контактным» группам и кончая разного рода группами хиппи. Рассмотренные мною группы совершенно отличаются от всех них. Членами групп стали бы те, кто разделяет новую философию, философию любви к жизни, ее проявления в человеческих отношениях, в политике, в искусстве, в общественных организациях. Для них было бы характерно то, что ни одна из сфер человеческой деятельности не будет обособляться от другой, и каждый аспект обретет свое значение через соотношение со всеми прочими.

Группы отличались бы от клубов в том смысле, что каждый из их членов будет готов принести большие жертвы, а также более основательно изменить свою личную жизнь в соответствии с общими принципами движения. Они должны стать для каждого участника настоящим домом – домом, где он находит поддержку в получении знаний и межличностного участия и в то же время где у него есть шанс внести что-то от себя. Их целью было бы движение к преобразованию отчужденной личности в активного участника. Естественно, группы относились бы критически к тому образу жизни, который предлагает отчужденное общество, но они постарались бы найти оптимальный вариант неотчужденной личности, а не просто успокоить постоянное возмущение, подменяющее собой подлинную жизнь.

Группы распространяли бы новый образ жизни, лишенный сентиментальности, реалистичный, честный, смелый и активный. Надо подчеркнуть, что реалистичная несентиментальность – если хотите, граничащая с цинизмом, – нуждается в том, чтобы ее сопровождали глубокая вера и надежда. Обычно между ними нет связи. Люди верящие и надеющиеся зачастую оторваны от реальности, реалистам же не хватает веры и надежды. Выход из нынешнего положения мы найдем только тогда, когда вновь сольются воедино реализм и вера, как это было у некоторых великих учителей человечества.

Члены группы стали бы говорить на новом языке – на английском, разумеется, но на таком английском, который выражает мысли, а не скрывает их, на языке человека, ставшего субъектом собственной деятельности, а не отчужденного хозяина вещей, которыми он управляет по принципу «иметь» или «использовать». Способ потребления у них изменился бы, и не в том дело, чтобы оно сводилось к минимуму; просто потребление стало бы осмысленным и служило бы жизненным потребностям, а не потребностям производителей. Они попытались бы достичь личностных изменений. Став ранимыми, активными, они практиковали бы размышления, медитацию; искусство быть спокойным, невозбужденным, неалчным; чтобы осмыслить мир вокруг себя, они постарались бы понять свои внутренние побудительные силы. Они постарались бы превзойти свое ego и «открыться» миру. Они попытались бы полагаться на собственные мысли и чувства, делать самостоятельные заключения и использовать открывающиеся перед ними возможности. Они стремились бы достичь оптимума свободы, то есть подлинной независимости, и отказаться от поклонения идолам любого рода и от фиксации на них. Они преодолели бы кровосмесительные связи с прошлым, из которого они вышли, с семьей и землей и на их место поставили бы озабоченность, исполненную любви и критического духа. У них развилось бы подлинное бесстрашие, которое способна дать только глубокая укорененность в себе, убежденность и полная взаимосвязь с миром.

Само собой разумеется, что у групп были бы собственные планы, над выполнением которых они старательно работали бы, и собственная культурная жизнь; что они занимались бы самообразованием в тех областях знания, в которых наша официальная система образования полностью провалилась; отношения между членами превратились бы в глубокие контакты, при которых люди позволяют себе представать перед другими без доспехов и притворства, «видеть», «чувствовать», «читать» в душе друг друга без любопытства и навязчивости.

Не буду говорить о разнообразных путях достижения этих целей. Кто серьезно относится к ним, найдет их сам. Для тех же, кто относится к ним по-иному, все, что бы я дальше ни сказал, останется всего лишь словами, ведущими к заблуждениям и неправильному пониманию.

Я не знаю, наберется ли достаточное количество людей, стремящихся к новому образу жизни, и притом достаточно сильных и серьезных, чтобы создать такие группы. Хотя в одном я уверен: если бы подобные группы существовали, они оказывали бы заметное влияние на сограждан, потому что они демонстрировали бы силу и радость людей, имеющих глубокие убеждения, но без фанатизма, любящих без сентиментальности, изобретательных без отрыва от реальности, бесстрашных, но не склонных недооценивать жизнь, дисциплинированных без покорности.

Исторически все значительные движения начинали свою жизнь в малых группах. Не важно, о ком мы говорим: о ранних христианах, квакерах или масонах. Я имею в виду то, что группы, бескомпромиссно выражающие идею во всей ее чистоте, выполняют в истории функцию рассадников идей. Они поддерживают жизнь идеи безотносительно к тому, получила ли она распространение среди большинства. Если идея больше не воплощается в жизнь, пусть даже в малой группе, ей действительно грозит вымирание.

При всей своей автономности группы были бы связаны с клубами широкими общественными связями, облегчающими общение между группами и в случае необходимости оказывающими им содействие в работе. В идеале группы состояли бы из людей различного возраста, образования, общественного положения и, конечно, цвета кожи.

Существенно важно, чтобы в основании группы лежала не особая формулировка понятий, с которыми человек вынужден согласиться, чтобы вступить в нее. Имеет значение практика жизни, общая установка, цель, а не специфическая умозрительная схема. Все это не означает, будто группы останутся неопределившимися, не будут обсуждать понятия или спорить о них. Речь о том, что их объединяет установка и действие каждого члена, а не предписанный ему умозрительный лозунг. Конечно, группе следовало бы иметь общую цель, которая уже выражена как общая цель движения. Но по методам они вполне могут значительно отличаться друг от друга. Можно вообразить себе, что одна группа выступает в поддержку актов гражданского неповиновения, а другая – не поддерживает их. Тогда каждый человек имел бы возможность присоединиться именно к той группе, установка которой наиболее близка к его собственной, и при этом стать частью более широкого движения, которое в состоянии позволить себе столь заметный разброс мнений, как между поддержкой гражданского неповиновения и ее противоположностью.

Что касается вопроса об отношениях между «Голосом совести Америки», клубами и группами, я бы предложил, чтобы они не носили формально-бюрократического характера, за исключением, пожалуй, того, чтобы клубы и группы могли черпать информацию из источников, представленных единым информационным бюро и/или изданием, обслуживающим и клубы, и группы. Не исключено также, чтобы отдельные члены групп выбирали работу в клубах в качестве личного плана деятельности.

Приведенный здесь целостный обзор движения представляет собой лишь предварительное предложение того, с чего начать. В ходе обсуждения этих предложений, наверное, появятся и лучшие. В самом деле, уже существует большое количество добровольных, целевых общественных групп, на опыте которых многому можно научиться. Во всех слоях населения, начиная со студенческих общин и кончая фермерскими объединениями типа Национальной организации фермеров, наблюдается все возрастающая тенденция к проявлению индивидуальной инициативы в деятельности групп. Существуют целевые сельскохозяйственные общины, многие из которых успешно функционируют как в экономическом, так и в человеческом плане; в городах тоже встречается множество форм общинного проживания. Спонтанное образование целевых групп действительно имеет глубокие корни в американской традиции. Нет недостатка в примерах и сведениях, способных помочь в созидании подобного движения.

Движение задумано как важный элемент преобразования общества, который позволил бы индивиду найти пути непосредственного участия и действия и дал бы ему ответ на вопрос: что я могу сделать? Это позволило бы индивиду выйти из хронической изоляции.

Мы находимся в эпицентре кризиса современного человека. У нас в запасе не так много времени. Если мы не начнем сейчас, может оказаться слишком поздно. Но надежда есть, потому что существует реальная возможность того, что человеку под силу заново утвердить себя и сделать технологическое общество гуманным. «Не от нас зависит, выполним ли мы свою задачу, но мы не имеем права уклоняться от ее решения» [124].

Примечания

1

© В. Закс, перевод, 1992

(обратно)

2

 Обращаясь к вопросу о различных формах агрессии, сравните обширный материал в психоаналитических исследованиях, прежде всего многочисленные статьи в журнале «The Psychoanalitic Study of the Child» (N. Y.); специально по проблеме человеческой и животной агрессии см.: Skott J.Р. 1958; Buss A.H. 1961; Berkowitz L. 1962.

(обратно)

3

 В 1939 г. Гитлер должен был инсценировать нападение польских партизан (которые в действительности были штурмовиками) на радиопередатчик в Силезии, чтобы создать впечатление у населения, что на него напали, и таким образом представить свое преднамеренное вторжение в Польшу в качестве «справедливой войны».

(обратно)

4

 При «проективном опросе» ответы открыты (open-ended questionnaire) и интерпретируются по их неосознанному и непреднамеренному значению. Таким образом, получаются данные не о «мнениях», а о силах, неосознанно действующих в опрашиваемом.

(обратно)

5

 Ср. описание образа жизни черногорцев у Джиласа, который говорит об убийстве как о наиболее гордом и опьяняющем переживании в жизни мужчины.

(обратно)

6

 Когда в библейской истории говорится, что Бог создал Еву в качестве «помощницы» Адаму, то таким образом указывается на новую функцию любви.

(обратно)

7

 Это символическое значение слепоты является чем-то совершенно иным, нежели слепота в тех случаях, когда она символизирует «истинное прозрение».

(обратно)

8

 Здесь и далее цит. по: Спиноза Б. Избр. произв. М., 1957. Т. 1. С. 359–618. – Примеч. пер.

(обратно)

9

 Многие ритуалы, которые основываются на разделении чистого (живого) и нечистого (мертвого), подчеркивают, как важно избегать перверсии.

(обратно)

10

 Это главный тезис Альберта Швейцера, который в своих работах и в своей жизни был одним из величайших представителей любви к жизни.

(обратно)

11

 Против возражения, что если бы инстинкт смерти был настолько силен, то люди обычно склонялись бы к совершению самоубийства, Фрейд защищался, говоря, что организм хочет умереть только своим способом… При этом возникает парадокс: живой организм самым энергичным образом сопротивляется воздействиям (опасности), которые помогли бы ему достичь своей жизненной цели кратчайшим путем (так сказать, с помощью короткого замыкания).

(обратно)

12

 Я не могу признать теории, которые пытаются нас уверить, что (а) внезапное уничтожение 60 миллионов американцев не будет иметь глубокого и губительного влияния на нашу цивилизацию, или (б) после начала атомной войны противник будет все еще столь благоразумен, чтобы вести войну по определенным правилам, которые позволят избежать тотального уничтожения.

(обратно)

13

 Мне представляется, что существенный ответ на это заключается в том, что большинство людей, хотя в основном и неосознанно, в своей частной жизни преисполнены глубоким страхом. Постоянная борьба за более высокую ступень на социальной лестнице и постоянная боязнь оказаться несостоятельным порождают перманентное состояние страха и стресса, в котором средний человек не задумывается больше об угрозе, нависшей над ним самим и над всем миром.

(обратно)

14

 См. по: Называть вещи своими именами. Программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века. М., 1986. С. 160–161. – Примеч. пер.

(обратно)

15

Уитмен У. Листья травы. М., 1982. С. 157. – Примеч. пер.

(обратно)

16

Уитмен У. Листья травы. М., 1982. С. 152. – Примеч. пер.

(обратно)

17

 Ср. разбор самовлюбленности у Fromm E. (1947). Я пытаюсь там доказать, что настоящая любовь к себе не отличается от любви к другим людям; но я также показываю, что «самовлюбленность» в смысле эгоистической нарциссической любви обнаруживается как раз у людей, которые не могут любить ни других, ни себя.

(обратно)

18

 Иногда не очень просто сделать различие между тщеславным, нарциссичным человеком и человеком с чувством собственной неполноценности. Последний часто нуждается в похвале и восхищении не потому, что он не интересуется другими людьми, а потому, что он сомневается в себе и имеет комплекс неполноценности. Есть еще другое важное отличие, которое также не всегда легко установить, – между нарциссизмом и эгоизмом. Чертой интенсивного нарциссизма является неспособность переживать действительность во всей ее полноте; интенсивный эгоизм означает, что для других остается лишь мало интереса, любви или симпатии, однако это не связано непременно с переоценкой собственных субъективных действий. Иначе говоря, крайний эгоист не обязательно также экстремально нарциссичен; себялюбие не означает непременно слепоту в отношении объективной реальности.

(обратно)

19

 Существуют и другие, более безобидные формы группового нарциссизма, которые относятся к небольшим группам – таким, как ложи, небольшие религиозные секты, «старые школы» и т. п. Хотя степень нарциссизма в таких случаях может быть и не меньше, чем в больших группах, но он менее опасен просто потому, что эти группы не располагают большой властью и едва ли могут причинить вред.

(обратно)

20

 В качестве примера специфических мер, которые можно было бы предпринять, назову следующие: учебники истории должны быть переписаны в учебники всемирной истории, в которых жизнь каждого народа будет излагаться в правильном, соответствующем действительности соотношении, не искажающем пропорций; карты мира должны быть во всех странах одинаковыми, не преувеличивающими размеры той или иной страны. Кроме того, нужно демонстрировать фильмы, которые могли бы вызывать гордость за человеческую расу, показывать, как великие достижения человечества складывались из многих отдельных достижений различных групп.

(обратно)

21

 Фрейд недвусмысленно выступает против теории Мелани Клейн, согласно которой эдипов комплекс появляется только к началу второго года жизни ребенка.

(обратно)

22

 В этой связи интересно отметить, что сицилийская мафия – тесно связанное тайное мужское сообщество, из которого исключены женщины (к слову, им никогда не причиняют страданий), – называется своими членами «мама».

(обратно)

23

 В некоторых важных аспектах моя точка зрения сходна с положениями К.Г. Юнга, который первым освободил инцестуальный комплекс от его узкосексуальных ограничений. Вместе с тем во многих существенных моментах я расхожусь с Юнгом. Если бы я захотел подробнее остановиться на этих разногласиях, это вышло бы за рамки данной книги.

(обратно)

24

 Ср., например, двойную роль индийской богини Кали в мифологии и символизирование матери в образах тигра, льва, ведьмы или колдуньи, пожирающей детей, в снах.

(обратно)

25

 Я хотел бы лишь кратко указать на различия в структуре культур и религий, в центре которых находится либо мать, либо отец. Католические страны на юге Европы и в Латинской Америке и протестантские страны на севере Европы и в Северной Америке служат этому хорошим подтверждением. Психологическими различиями занимался Макс Вебер в своей «Протестантской этике»; сам я останавливался на этом в книге «Бегство от свободы». И у таких ориентированных на отца личностей мы лишь изредка наблюдаем ту глубокую регрессию, которую мы теперь намереваемся описать в связи с привязанностью к матери.

(обратно)

26

 Цит. по: Хьюз Р. Лисица на чердаке. Деревянная пастушка. М., 1977. С. 234–236. – Примеч. пер.

(обратно)

27

 Я хотел бы предложить эмпирическую программу исследования, которая с помощью «проективной анкеты» даст возможность установить, как часто встречаются люди, страдающие некрофилией, экстремальным нарциссизмом и инцестуальным симбиозом. Такая анкета может быть применена в ходе репрезентативного опроса различных слоев населения США. Это дало бы возможность не только установить, как часто встречается «синдром распада», но и в каком отношении он находится к другим факторам, таким как социально-экономическая ситуация, воспитание, религия и географическое положение.

(обратно)

28

 Маркс задал особенно много головоломок в этой дилемме. Он говорил о «сущности человека», хотя и не пользовался этим выражением после «Экономическо-философских рукописей 1844 года»; он говорил, например, о «неизуродованном» человеке, что само по себе предполагает возможность изуродовать человеческую природу. В третьем томе «Капитала» он все еще использует понятие «человеческая природа» и обозначает в качестве неотчужденного такой труд, который имеет место «при условиях, наиболее достойных их человеческой природы и адекватных ей» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25. Ч. 2. С. 387). Кроме того, Маркс представлял точку зрения, согласно которой человек сам создает себя в процессе истории, а в одном месте он даже утверждал, что сущность человека есть не что иное, как «совокупность общественных отношений», в которой он живет. Очевидно, Маркс, с одной стороны, не хотел отказываться от своего представления о природе человека, но, с другой стороны, не хотел также оказаться во власти неисторического, неэволюционного подхода. На самом деле он так и не нашел разрешения этой дилеммы, поскольку не дал определения природы человека, а его высказывания на эту. тему остались весьма неопределенными и противоречивыми.

(обратно)

29

 Мысли, приведенные на следующих страницах, изложены мною в книге «The Sane Society» (1955). Я хотел бы их здесь повторить в сжатой форме, поскольку иначе будет лишена основы главная часть данной книги.

(обратно)

30

 Ср. учение и практику дзен-буддизма, представленную Д.Т. Судзуки в его многочисленных книгах.

(обратно)

31

 Здесь, как и во всей книге, слово «детерминизм» употребляется в смысле направления, которое Уильям Джеймс и современные англосаксонские философы обозначают как «жесткий детерминизм». Детерминизм в этом смысле следует отличать от теории, содержащейся в произведениях Юма и Милля, которую обычно обозначают как «мягкий детерминизм» и согласно которой детерминизм и человеческая свобода совместимы. В своей позиции я больше склоняюсь к «мягкому», чем к «жесткому» детерминизму, однако не хотел бы идентифицировать себя также и с первым.

(обратно)

32

 Подобная точка зрения, по существу, представлена в классическом буддизме. Человек привязан к колесу перерождений. Он может освободить себя от этой детерминации только через осознание своей экзистенциальной ситуации и через вступление на восьмеричный путь праведной жизни. Подобная же точка зрения представлена пророками Ветхого Завета. Человек имеет выбор между «благословением и проклятием», между «жизнью и смертью», но может наступить такой момент, в котором возврат уже невозможен, если он слишком долго медлит с выбором жизни.

(обратно)

33

 В это заблуждение впадает даже такой автор, как Остин Фаррар, чьи работы о свободе принадлежат к наиболее остроумным, обоснованным и объективным анализам свободы. Он пишет: «Выбор находится per definitionem между альтернативами. То, что при одной альтернативе выбор является подлинным и психологически открытым, можно заключить на основании наблюдения, что люди стараются сделать свой выбор. То, что они обычно упускают возможность сделать свой выбор, еще не доказывает, что он не был для них открыт» (подчеркнуто мною. – Э. Ф.).

(обратно)

34

 Августин говорит о состоянии блаженства, в котором человек не свободен больше грешить.

(обратно)

35

 Если речь идет только о проигранной партии в шахматы, то этот ход, конечно, нельзя назвать «горьким». Однако если речь идет о смерти миллионов людей только потому, что генералы не были достаточно искусны и объективны, чтобы увидеть, что они проиграли войну, то здесь обозначение «горький конец» вполне оправдано. Дважды в нашем столетии мы пережили такой горький конец, сначала в 1917 г., а затем в 1943 г. В обоих случаях немецкие генералы не поняли, что они больше не свободны выиграть войну, и тем не менее они совершенно бессмысленно продолжали ее вести и пожертвовали миллионами человеческих жизней.

(обратно)

36

 Чтобы добиться излечения своих пациентов, Фрейд, например, считал необходимым, чтобы они жертвовали деньгами, оплачивая лечение. Кроме того, они должны были приносить в жертву собственные фрустрации, не осуществляя своих иррациональных фантазий.

(обратно)

37

 Понимание альтернативности как она здесь описана, по существу, соответствует пониманию Ветхого Завета. Бог не вмешивается в историю человека, в ходе которой он изменяет свое сердце. Он посылает своих посланцев, пророков, с тройной миссией: напоминать людям об определенных целях, показывать им последствия их решений и протестовать против неправильных решений. Дело человека – сделать свой выбор; никто, никакой Бог не может его «спасти». С особой ясностью этот принцип проявляется в ответе, который Бог дает Самуилу, когда евреи захотели иметь царя: «Итак послушай голоса их; только представь им и объяви им права царя, который будет царствовать над ними» (1 Цар 8:9). После того как Самуил дал им наглядное описание восточного деспотизма, и евреи все же хотели иметь царя, Бог сказал: «Послушай голоса их и поставь им царя» (1 Цар 8:22).

Подобный же дух альтернативности находит свое выражение в следующем: «…жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь…» (Втор 30:19). Человек может выбирать. Бог не может его спасти; все, что может сделать Бог, – это поставить его перед принципиальной альтернативой жизни и смерти и потребовать от него выбрать жизнь.

(обратно)

38

 Интересно, что «jezer», слово, обозначающее добрый и злой импульс, имеет в библейском еврейском языке наряду со значением «образ», «кумир» примерно то же, что и «помыслы (сердца)».

(обратно)

39

© Т. Панфилова, перевод, 1993.

(обратно)

40

 The Technotronic Society // Encountev. V. XXX. N 1. 1968. Jan. P. 19.

(обратно)

41

 Французское издание 1954 г., американское издание 1964 г., издание Альфреда Кнопфа и первое издание Vintage Books 1967 г., с. XXX.

(обратно)

42

Mumford L. The Myth of the Machine. New York, 1966.

(обратно)

43

 Как, впрочем, и в «Бегстве от свободы» и в «Здоровом обществе».

(обратно)

44

 Испанское слово «esperar» означает одновременно и «ждать», и «надеяться»: совершенно ясно, что оно соответствует тому особому виду пассивной надежды, который я пытаюсь обрисовать здесь.

(обратно)

45

 Сталинское представление о том, что история рассудит, что хорошо, что плохо, где добро, где зло, – это прямое продолжение робеспьеровского поклонения будущим поколениям. Это полная противоположность позиции Маркса, заявившего: «История есть ничто и не делает ничего. Именно человек – вот кто существует и кто делает». Или в «Тезисах о Фейербахе»: «Материалистическое учение о том, что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди суть продукты иных обстоятельств и измененного воспитания, – это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитатель сам должен быть воспитан» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 265).

(обратно)

46

 Такая безнадежность просвечивает в книгах Герберта Маркузе «Эрос и цивилизация» (Eros and Civilization. Boston, 1955) и «Одномерный человек» (One-Dimensional Man. Boston, 1964). Предполагается, что все традиционные ценности, такие как любовь, нежность, забота, ответственность, имели смысл только в дотехнологическом обществе. В новом технологическом обществе – обществе без подавления и эксплуатации – возникнет новый человек, которому не придется бояться ничего, в том числе и смерти, который разовьет пока еще точно не установленные потребности и которому удастся удовлетворить «полиморфную сексуальность» (отсылаю читателя к работе Фрейда «Три вклада в теорию сексуальности»); короче говоря, прогресс человека в конечном счете видится как возвращение в детство, как возврат к счастью пресыщенного дитяти. Неудивительно, что Маркузе погряз в безнадежности. «В критической теории общества нет понятий, с помощью которых можно было бы навести мосты между настоящим и будущим; ничего не обещая, не обеспечивая успеха, она остается негативной. Поэтому она хочет остаться лояльной по отношению к тем, кто без всякой надежды посвятил или посвящает свою жизнь Великому Отказу» (One-Dimensional Man. P. 257).

Эта цитата показывает, насколько не правы те, кто нападает на Маркузе или, напротив, восхищается им, считая его революционным лидером, ибо революция никогда еще не опиралась и не может опираться на безнадежность. Но Маркузе и не думает о политике, поскольку если не беспокоиться о переходе от настоящего к будущему, то и не придется иметь дела с политикой, будь то радикальной или какой-то другой. По сути дела, Маркузе – образец отчужденного интеллектуала, представляющего свое личное отчаяние в виде теории радикализма. К сожалению, его не всегда верное понимание Фрейда, а до некоторой степени и недостаточное знание его учения послужили тем мостом, используя который он синтезирует фрейдизм, буржуазный материализм и утонченную гегельянщину в нечто такое, что ему и его единомышленникам-«радикалам» кажется наиболее прогрессивной теоретической конструкцией. Здесь не место показывать в деталях, что это наивная, надуманная греза наяву, по существу, иррациональная, нереалистическая и лишенная любви к жизни.

(обратно)

47

 Хочу подчеркнуть, что разговоры о «бессознательном» – это еще одна форма отчужденного мышления и рассуждения. Нет такой вещи, как «бессознательное», будь то орган или вещь в пространстве. Внешние и внутренние события можно «осознавать» или «не осознавать». Это значит, что мы имеем дело с психической функцией, а не с пространственно локализованным органом.

(обратно)

48

 Термин «внутренняя активность» («activeness») вместо обычного термина «активность» («activity») применительно к личностному общению я почерпнул у Майкла Маккоби; соответственно я использую термин «внутренняя пассивность» («passiveness») вместо «пассивность» («passivity»), когда активность и пассивность относятся к установке или состоянию ума.

Проблему активности и пассивности я разобрал в нескольких книгах, особенно в связи с продуктивной ориентацией. Хочу привлечь внимание читателя к блестящему глубокому рассмотрению активности и пассивности в книге Эрнста Шахтеля «Метаморфоза» (Schachtel E. Metamorphosis. New York, 1959).

(обратно)

49

 В древнееврейском языке слово «вера» (emunah) означает «уверенность». «Amen» означает «конечно».

(обратно)

50

 Потребность в уверенности будет обсуждаться в главе III.

(обратно)

51

 Значение терминов «рациональный» и «иррациональный» будет рассматриваться в главе IV.

(обратно)

52

 Здесь не место обсуждать вопрос об определении органической жизни и неорганической материи, а соответственно и об их разграничении. Конечно, с точки зрения современной биологии и генетики традиционное различие уже под вопросом; но было бы ошибкой допустить, будто их различение вообще перестало себя оправдывать. Оно нуждается скорее в усовершенствовании, нежели в замене.

(обратно)

53

 Подробно я рассмотрел природу пророческого выбора в книге «You Shall Be as Gods» (New York, 1967). Ср. также разбор в той же книге апокалиптической тенденции в европейской мессианской мысли в противовес подлинно альтернативной (P. 121ff).

(обратно)

54

Baeck L. Judaism and Christianity. New York, 1958.

(обратно)

55

 Эти термины были использованы Беком; Тейяр де Шарден попытался синтезировать эти понятия в книге «The Future of Man» (New York, 1964).

(обратно)

56

 Эрнст Блох в «Das Prinzip Hoffnung» («Принцип надежды») больше чем кто-либо еще вернул в марксистскую мысль пророческий принцип надежды. Многие современные гуманисты-социалисты внесли свой вклад в издание книги «Symposium on Socialist Humanism» (New York, 1965). Ср. также английское издание югославского журнала «Праксис» и международное обозрение «Диалог» под ред. Неннинга, изданное «Форумом» и содержащее диалог христианских и нехристианских гуманистов. Широко распространенное представление, будто Маркс был детерминистом в истории, откуда следует, что социализм неизбежен, на мой взгляд, некорректно. Впечатление детерминизма проистекает из некоторых формулировок Маркса, коренящихся в его пропагандистски-призывном стиле, который часто смешивают с аналитически-научным. Роза Люксембург, бывшая, наверное, самым блестящим интерпретатором теории Маркса, подчеркнула альтернативный характер его точки зрения в формуле о «выборе между социализмом и варварством».

(обратно)

57

 Эту проблему, а также другие проявления деструктивности я подробно рассмотрел в книге «Анатомия человеческой деструктивности», которая скоро выйдет в свет.

(обратно)

58

 Ср. положения Буркхарта, Прудона, Бодлера, Торо, Маркса, Толстого, процитированные в книге «Здоровое общество».

(обратно)

59

 Ср: Fromm E. Marx’s Concept of Man. New York, 1961.

(обратно)

60

 Principles of Political Economy. London, 1929. 1st Edition, 1848.

(обратно)

61

 The Technotronic Society. P. 19.

(обратно)

62

 См.: Mumford L. The Myth of the Machine.

(обратно)

63

 Выше уже упоминалось, что «недоразвитая» часть населения не участвует в этом новом стиле жизни.

(обратно)

64

 Занимаясь просмотром рукописи, я прочел статью Хасана Озбекхана «Триумф технологии: “могу” значит “должен”». Эту статью, написанную на основе доклада, сделанного по приглашению Массачусетского технологического института, и размноженную Корпорацией системного развития (Санта-Моника, Калифорния), я получил благодаря любезности г-на Джорджа Вайнвурма. Как показывает заглавие, Озбекхан выражает то же самое понимание, что и я представляю в этом тексте. Его статья – блестящее выражение проблемы с точки зрения выдающегося специалиста в области науки управления, и я считаю весьма обнадеживающим тот факт, что та же самая идея появляется в работах специалистов в областях, столь отличных от моей. Приведу одно предложение, свидетельствующее о тождественности его понимания с тем, что представлено в данной книге: «Итак, осуществимость – это стратегическое понятие – возвышается до понятия нормативного, а в результате лишь только технология укажет, что мы можем что-либо сделать, как это воспринимается в виде намека на то, что мы должны это сделать».

(обратно)

65

 В книге Черчмена «Вызов разуму» (Churchman K. Challenge to Reason. New York, 1968) я нашел блестящую формулировку проблемы: «Исследовав идею количественной модели системы, можно составить себе представление о том, в каком смысле завершенность бросает вызов разуму. Модель, которая, видимо, по праву претендует на завершенность, называется распределительной; в ней мир рассматривается как система деятельности по использованию ресурсов для выпуска годных к употреблению продуктов.

В рамках этой модели процесс мышления чрезвычайно прост. Отыскиваем узловую для характеристики системы количественную меру, которая сводится к следующему: чем больше по количеству, тем лучше. Например, чем больше прибыли получает фирма, тем лучше. Чем больше квалифицированных специалистов выпускает университет, тем лучше. Чем больше пищевых продуктов мы производим, тем лучше. Это обернется тем, что именно выбор мерки для системной характеристики не будет подвергаться критике, пока эта мерка имеет всеобщее значение.

Мы берем желанную мерку и соотносим ее с вероятной деятельностью системы. Деятельность можно рассматривать как работу различных предприятий, школ и университетов, ферм и пр. Каждый вид значимой деятельности вносит свой вклад в желанное количество, причем только ему свойственным способом. В действительности же вклад частенько можно выразить математической формулой, с помощью которой объем деятельности замещается объемом желанного количества. Чем больше продано какого-то продукта, тем выше доход фирмы. Чем больше предметов мы преподаем, тем больше у нас студентов. Чем больше мы применяем удобрений, тем больше продуктов питания» (P. 156–157).

(обратно)

66

 Вопрос о том, является ли экономической необходимостью неограниченный рост производства и потребления, будет обсуждаться в главе V.

(обратно)

67

Mazur P. The Standards We Raise. New York, 1953. P. 32.

(обратно)

68

Weblen T. Why is Economics Not an Evolutionary Science? // The Place of Science in Modern Civilization and Other Essays. New York, 1919. P. 73.

(обратно)

69

 Параноидальное мышление характеризуется тем, что оно может быть совершенно логичным и в то же время в нем полностью отсутствует какая бы то ни было заинтересованность в подлинном исследовании реальности.

(обратно)

70

 Разница между тем, что считается болезнью, а что – нормой, проясняется на следующем примере. Если бы человек заявил, что для того, чтобы избавить города от загрязненного воздуха, от фабрик, автомобилей, самолетов и т. п., их следовало бы разрушить, никто бы не сомневался в том, что этот человек сошел с ума. Но если все согласны с тем, что для защиты нашей жизни, свободы, культуры или того же самого у других народов, которых мы чувствуем себя обязанными защитить, возможно, потребуется термоядерная война как последнее средство, такое мнение кажется совершенно здравым. Разница отнюдь не в том, как способ мышления использован, а просто в том, что первую идею другие люди не разделяют, поэтому она выглядит ненормально, тогда как вторую разделяют миллионы людей и могущественные правительства, поэтому она представляется нормальной.

(обратно)

71

 Майкл Маккоби продемонстрировал сферу действия синдрома «любовь к жизни – любовь к смерти» в различных группах населения, применив «толковательный» вопросник. Ср. его работу, которая скоро будет опубликована: Polling Emotional Attitudes in Relation to Political Choices.

(обратно)

72

 Дин Вулдридж, например, пишет в книге «Mechanical Man» (New York, 1968), что можно будет синтезировать компьютеры, которые «совершенно невозможно отличить от человеческих существ, произведенных обычным способом» [!] (P. 172). Марвин Мински, большой авторитет в области компьютеров, пишет в книге «Computation» (NJ, Englewood Cliffs, 1967): «Нет оснований полагать, будто у машины есть ограничения, которых нет у человека» (P. VII).

(обратно)

73

 Эти критические замечания в адрес Лоренца относятся только к той части его работ, в которой он по аналогии касается психологических проблем человека, а не к его работам в области поведения животных и теории инстинктов.

(обратно)

74

 В ходе пересмотра этой рукописи меня осенило, что Льюис Мэмфорд в 1954 году выразил ту же самую идею в работе «In the Name on Socialist Humanism» (New York): «Итак, современный человек приближается ныне к последнему акту своей трагедии, и при всем моем желании я не смог бы утаить ни его окончательного характера, ни его ужаса. Мы прожили жизнь, чтобы стать свидетелями соединения, интимного партнерства между автоматом и id: id, поднимающимся из глубин бессознательного, и автоматом – машинообразным мыслителем и человекоподобной машиной, – полностью оторванным от других жизненных функций и от человеческих реакций и нисходящим с высот сознательного мышления. Вырванная из целостной личности, первая сила оказалась более необузданной, чем самые дикие звери; другая же сила оказалась столь невосприимчива к человеческим эмоциям, тревогам, целям и предназначена отвечать лишь на ограниченный круг вопросов, которые изначально заложены в ее аппарат, что ей не хватает спасительной понятливости, чтобы отключить свой собственный, принудительно действующий механизм, хотя он толкает к гибели как науку, так и цивилизацию» (P. 198).

(обратно)

75

 В лютеранскокальвинистском ответвлении христианской теологии человека учили не бояться использовать ошибочный критерий для принятия решений, причем делалось это парадоксальным способом. Лютер, преуменьшавший свободу человека и роль его добрых дел, учил, что единственное решение, которые должен принять человек, состоит в том, чтобы полностью подчинить свою волю Господу и тем самым освободиться от риска принятия решений на основе собственных знаний и ответственности. Согласно кальвинистским представлениям, все предопределено и решение человека в действительности не имеет значения; к тому же его успех – это знак того, что он один из избранных. В «Бегстве от свободы» я уже показал те отчаяние и тревогу, в которые уходили своими корнями эти доктрины.

(обратно)

76

 Ср. как рассмотрены индивидуальные цели в принятии решений в книге: Soelberg P. Structure of induvidual Goal is Implication for Organization Theory, the Psychology of Management Decision. Lund, Sweden, 1967. P. 15–32.

(обратно)

77

 In: Unless Peace Comes. New York, 1968. P. 19ff.

(обратно)

78

Whithead A.N. The Function of Reason. Beacon paper-back edition. 1958. Р. 80.

(обратно)

79

Х. Озбекхан очень метко выразился, заявив, что «нормативное» планирование должно предшествовать «стратегическому» и «тактическому» планированию.

(обратно)

80

 См. обсуждение этого вопроса у Льюиса Мэмфорда в его книге «The Myth of the Machine».

(обратно)

81

 Cp.: Huizinga J. Homo Ludens: A Study of the Play Element in Culture; Bally G. Vom ursprung und von den Grenzen der Freiheit: Eine Deutung des Spiels bei Tier und Mensch. Basel, 1945.

(обратно)

82

 Стоит отметить, что Маркс критиковал знаменитое аристотелевское определение человека как политического животного и заменил его пониманием человека как общественного животного, а также что он нападал на данное Франклином определение человека как животного, изготовляющего орудия, считая его «характеристикой мира янки».

(обратно)

83

 The Function of Reason. Boston, 1958. P. 4.

(обратно)

84

 Недавние эксперименты с лишением чувствительности показывают, что крайние формы отсутствия стимулов, на которые человек способен отреагировать, могут спровоцировать симптомы тяжелого душевного заболевания.

(обратно)

85

 Сходный факт открыт у страдающих психозом пациентов, живущих на фермах или в иных условиях, не похожих на тюрьму. Если к ним не применялось насилие, они не так уж и буйствовали. Тем самым доказано, что видимое основание для прежнего обращения с ними как с заключенными – якобы имевшаяся у них склонность к буйству – привело именно к тому результату, который, предполагалось, такое обращение должно бы уменьшить или поставить под контроль.

(обратно)

86

 Ср. работы Бахофена и Бриффо о матриархальных обществах.

(обратно)

87

 Сегодня ортодоксальный психоанализ объясняет многие случаи «фиксации индивида на матери» как результат неразорванной сексуальной привязанности к матери. Такое объяснение игнорирует тот факт, что привязанность к матери – лишь одна из возможных реакций на затруднения человеческого существования. Зависимый индивид XX века, живущий в культуре, социальные аспекты которой ожидают от него проявления независимости, сбит с толку и зачастую невротичен, потому что общество не обеспечивает его социальными и религиозными образцами удовлетворения своей потребности в независимости, как это было в более примитивных обществах. Фиксация на матери – личностное выражение одного из ответов на проблему человеческого существования, представленного в некоторых культурах в религиозной форме. Какой-никакой, но это все-таки ответ, хотя и противоречащий целостному развитию индивида.

(обратно)

88

Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 164.

(обратно)

89

Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 120, 121.

(обратно)

90

 Работа Бенджамина Вёрфа показала тесную связь между языком и различиями в способах мышления и переживания. Ср. важный вклад в эту проблему, внесенный Эрнстом Шахтелем в книге «Metamorphosis» и в предшествовавших работах.

(обратно)

91

 Этой точки зрения придерживается, например, такой серьезный биолог, как Людвиг фон Берталанфи, который, начав с другой дисциплины, во многих прочих отношениях приходит к выводам, сходным с выраженным в этой книге.

(обратно)

92

 Я весьма признателен д-ру Раулю Эрнандесу Пеону (Мексика) и д-ру Манфреду Клайнесу (Роклендская больница, Нью-Йорк) за стимулирующее мысль личное общение.

(обратно)

93

 Нелишне походя отметить, что, насколько дело касается «влечений», работающих на выживание, не так уж неправдоподобно звучит мысль о создании компьютера, воспроизводящего всю эту сторону чувственных ощущений, однако, насколько дело касается специфически человеческой чувственности, не обслуживающей целей выживания, представляется затруднительным вообразить, что можно было бы сконструировать компьютер, аналогичный функциям, не связанным с выживанием. Вероятно, «очеловеченные переживания» можно было бы определить через отрицание, как то, что нельзя продублировать на машине.

(обратно)

94

 В психоанализе и сходных с ним формах глубинной психотерапии узнавание пациента покоится на способности аналитика знать его, а не на умении собрать достаточно сведений, чтобы многое знать о нем. Данные о развитии и переживаниях пациента часто бывают полезны, чтобы знать его, но они не что иное, как дополнение к тому знанию, которое требует не «сведений», а скорее полной открытости как по отношению к другому, так и к самому себе. Может быть, это произойдет в первую секунду встречи с человеком, может, много времени спустя, но акт такого узнавания всегда внезапен и интуитивен и совсем не является конечным результатом растущего объема информации об истории жизни человека.

(обратно)

95

 Фрейдово понятие «сверх-Я» – это психологическое выражение авторитарной совести. Оно предполагает, что человек должен слушаться приказов и запретов отца, функции которого позже осуществляются социальными авторитетами.

(обратно)

96

 В восточном мышлении иногда считалось, что этот Я-центр помещается в точке между глазами, где, выражаясь мифологическим языком, был «третий глаз».

(обратно)

97

 В силу краткости данной книги в ней не место подробно обсуждать различия между выраженным здесь пониманием тождественности и представлением Эриксона. Надеюсь, если представится удобный случай, опубликовать детальный разбор этого различия.

(обратно)

98

 The Advance of Cybernation: 1965–1985 // The Guaranteed income. New York, 1967.

(обратно)

99

 Я придумал это слово по аналогии с активизацией. Хотя его не найдешь в словаре, оно необходимо, потому что существуют некоторые обстоятельства, делающие человека более активным, и другие, делающие его более пассивным.

(обратно)

100

 Хасан Озбекхан кратко сформулировал проблему так: «В чем мы потерпели неудачу, так это в приписывании операционального значения так называемым желаниям, мотивирующим нас; в исследовании их внутренней ценности, в оценке далеко идущих последствий наших устремлений и действий, в удивлении по поводу того, в самом ли деле результат, которого, похоже, мы ожидаем, соответствует тому качеству жизни, к которому, по нашим словам, мы стремимся, а также по поводу того, приведут ли нас туда наши повседневные поступки. Другими словами, в предложенной автором концепции планирования мы в полном смысле слова терпим провал с планированием». (Я глубоко признателен за советы, полученные от г-на Озбекхана в личных беседах, а также – от Мартина Старра и Раймонда Брауна.)

(обратно)

101

 Подробнее об этом говорится дальше в этой главе.

(обратно)

102

 В классическом социализме считалось, будто эту проблему можно разрешить одним лишь обобществлением (национализацией) крупных предприятий. Не говоря уж о том, что в Соединенных Штатах подобный шаг политически неосуществим, остается под вопросом, действительно ли это решение проблемы. Как показывает пример Советского Союза, назначенные государством управляющие тоже могут принимать решение, исходя из эффективности производства и выпуска продукции в качестве критериев, как и в частной корпорации. Важны ценности, которыми руководствуются в ходе планирования, и степень контроля снизу.

(обратно)

103

 На следующих страницах я буду употреблять термин «гуманистически-управленческий» вместо «гуманистически-бюрократический», поскольку в самом слове «бюрократия» часто подразумевается, что оно относится к отчужденному типу общества.

(обратно)

104

 В дальнейшем я буду называть «объектами» тех, кто подвергается контролю со стороны бюрократии.

(обратно)

105

 Точно так же компьютер-шахматист лучше, чем средний игрок в шахматы, но не так хорош, как гроссмейстер; конечно, компьютер можно запрограммировать на сочинение музыки в духе Моцарта или Бетховена, но нельзя добиться качества моцартовских или бетховенских сочинений.

(обратно)

106

 Пересматривая эту рукопись, я прочитал заявление вице-адмирала Хайнемана Риковера перед сенатской комиссией по международным делам, обвинившего гражданскую администрацию министерства обороны в создании проблем для внешней политики путем финансирования и проведения за границей исследований в области социальных наук и наук о поведении: «Одаренное заметно превосходящими ресурсами, – факт, означающий, что даже в мирное время оно получает большую часть налогов, собранных Федеральным правительством, – министерство обороны вознамерилось стать наиболее влиятельным из всех исполнительных органов» (New York Times. 1968. 19 July).

(обратно)

107

 Маркс сформулировал суть небюрократического влияния на людей следующим образом: «Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она – несчастье» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 150–151). Чтобы исправить искажения взглядов Маркса, который якобы считал, что человеком движет по преимуществу алчность к материальным вещам, смотри мою книгу «Marx’s Concept of Man» (New York, 1961). Ср.: «The Simposium on Socialist Humanism» (New York, 1965) и работы большого числа марксистов-гуманистов в Европе и в Соединенных Штатах, как, впрочем, и в Югославии, Чехословакии, Польше и Венгрии.

(обратно)

108

 Сходное чувство могущества испытывает избиратель, который может выбрать одного из нескольких кандидатов, добивающихся его благосклонности, или поклонник кинозвезды, ощущающий в себе силу оттого, что может как сотворить себе идола, так и разбить его.

(обратно)

109

 В ходе пересмотра этой рукописи я прочитал, что федеральным управлением предложен закон, имеющий целью полное запрещение рекламирования сигарет по телевидению и радио.

(обратно)

110

 Я высоко ценю тот факт, что сведения о существующих законах получены мною лично от заместителя министра юстиции Франка Возенкрафта.

(обратно)

111

 Ср.: The Guaranteed Annual income (New York, 1967), а также предложения, высказанные Милтоном Фридманом, Джеймсом Товином и представителем от штата Висконсин Мелвином Лэрдом, передавшим на рассмотрение законопроект, который вобрал в себя большинство особенностей плана Фридмана.

(обратно)

112

Ayers C.E. Guaranteed Income: An Institutionalist view // The Guaranteed Annual income. New York, 1967. P. 170.

(обратно)

113

Lovenstein M. Guaranteed Income and Traditional Economics // Ibid. P. 124.

(обратно)

114

Mill J.S. Principles of Political Economy. London, 1929. P. 750–751.

(обратно)

115

Marshall A. Principles of Economics. London, 1966. P. 599.

(обратно)

116

 Хорошо известно, что подчеркнутый здесь принцип лежит в основе как буддийской, так и иудейско-христианской мысли. Интересно, что философ-марксист Адам Шафф в своей книге «Общество и индивид» говорит о преодолении эгоизма как об основном принципе марксистской этики.

(обратно)

117

 Серьезный чехословацкий философ Файзер подчеркнул в своей значительной и глубокой работе по буддизму (которая готовится к печати), что помимо марксизма буддизм – единственная философия в истории человечества, немедленно овладевшая умами масс и, будучи философской системой, развившаяся в то, что на Западе назвали бы религией. Однако он также утверждает, что нельзя удваивать буддизм и принимать его существующую форму за новую религию индустриального общества. Это относится и к дзен-буддизму – наиболее утонченной, антиидеологичной, рациональной из всех известных мне психодуховных систем, в которой развернулись все составляющие «нерелигиозной» религии. Не случайно дзен-буддизм возбудил пристальный интерес среди интеллигенции, и особенно среди молодежи, и породил надежду на то, что он мог бы оказать глубокое воздействие на западный мир. Я верю, что его идеи способны оказать такое воздействие, однако его пришлось бы подвергнуть новым, непредсказуемым преобразованиям, чтобы он стал равноценной заменой религии на Западе.

(обратно)

118

 Интересно отметить, что колледжи им. Альберта Швейцера организовали проведение в 1969 году недельной конференции по теме: «Пути обновления религии с помощью искусства».

(обратно)

119

Weblen Т. The Engineers and the Price System. New York, 1963. P. 99.

(обратно)

120

Weblen Т. The Engineers and the Price System. New York, 1963. P. 99.

(обратно)

121

Weblen Т. The Engineers and the Price System. New York, 1963. P. 100.

(обратно)

122

 Вместе они завоевали около 80 % голосов, поданных за демократов, на первичных выборах в штатах Орегон, Калифорния и в большинстве других.

(обратно)

123

 Цифра эта произвольна; важно, чтобы размер клуба обеспечивал осуществление им своих функций. Можно также подумать о возможности создать в клубе несколько отделений.

(обратно)

124

 Mischna, Pirke Aboth.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Душа человека Перевод с немецкого В.А. Закса[1]
  •   I. Человек – волк или овца?
  •   II. Различные формы насилия
  •   III. Любовь к мертвому и любовь к живому
  •   IV. Индивидуальный и общественный нарциссизм
  •   V. Инцестуальные связи
  •   VI. Свобода. Детерминизм. Альтернативность
  • Революция надежды. Навстречу гуманизированной технологии Перевод с английского Т. В. Панфиловой [39]
  •   Предисловие
  •   Глава I На распутье
  •   Глава II Надежда
  •     1. Что нельзя считать надеждой
  •     2. Парадокс и сущность надежды
  •     3. Вера
  •     4. Стойкость
  •     5. Воскресение
  •     6. Мессианская надежда
  •     7. Крушение надежды
  •   Глава III Где мы находимся и куда направляемся?
  •     1. Где мы сейчас?
  •     2. В преддверии дегуманизированного общества 2000 года
  •     3. Современное технологическое общество
  •       А. Его принципы
  •       B. Его воздействие на человека
  •       C. Потребность в уверенности
  •   Глава IV Что значит быть человеком?
  •     1. Человеческая природа в своих проявлениях
  •     2. Условия человеческого существования
  •     3. Потребность в системе ориентации и привязанности
  •     4. Потребность выжить – и не только выжить
  •     5. «Очеловеченные переживания»
  •     6. Ценности и нормы
  •   Глава V Шаги по гуманизации технологического общества
  •     1. Общие посылки
  •     2. Гуманистическое планирование
  •     3. Активизация человека и высвобождение его энергии
  •     4. Гуманизированное потребление
  •     5. Психодуховное обновление
  •   Глава VI Можем ли мы это сделать?
  •     1. Некоторые условия
  •     2. Движение